Музыка в подтаявшем льду
Шрифт:
Раиса Исааковна порекомендовала покупать балтийскую кильку пряного посола, ибо в каспийской учуяла запах нефти, на прощание, взявшись за ручку двери, рассыпалась в благодарностях – Риточка, мы с Илюшей быстро управимся, так вам буду обязана, так обязана!… Из коридора вдруг зазвучало танго, Раиса Исааковна, прикусив язык, выразительно округлила глаза.
– Разве Ася уехала? – в свою очередь округлив глаза, прошептала мать.
Раиса Исааковна молча пожала твёрдыми плечиками белой шёлковой блузки, бугристо вздымавшейся на груди, вышла на цыпочках и тихонько притворила за собой дверь.
«Лучше пусть танго играет», – подумал
Когда-то большущая квартира с выходами на парадную и чёрную лестницы служила в качестве аппартаментов шоколадному фабриканту Жоржу Борману, теперь же, в точном соответствии с постреволюционной логикой, в ней бурно сосуществовали аж тринадцать семейств, принадлежавших к разным сословиям, бок-о-бок куховарили и стирали… о, здесь хватало персонажей и перекрёстных сюжетов для толстого семейно-бытового романа с плотной социальной подкладкой… Пролетариев представляли грузчица Дуся и вполне славный патриархальный клан престарелого вислоусого бригадира мойщиков вагонов на Балтийском вокзале Георгия Алексеевича, будто бы навсегда вошедшего в образ положительного потомственного рабочего, хотя… хотя немеркнущий образ этот обладал живой червоточинкой – по воскресеньям, после бани, Георгий Алексеевич в начищенных сапогах и синей косоворотке отправлялся с полуторалитровым бидончиком к серо-голубому, кое-как обшитому фанерой ларьку на углу Кузнечного и Марата за «Жигулёвским» пивом, потом, умиротворённый, раскрасневшийся, почему-то именно на кухне, прилюдно, распивал под шумные прибаутки заветную чекушку водки на своём шкафчике, к полуночи уже во весь голос буянил – когда б имел златые горы и реки полные вина… Наконец, Георгия Алексеевича под руки уводили спать родичи, для чего им самим приходилось слезать с высоких кроватей – в длинных и грубых, привезённых из деревни домотканных ночных рубашках-балахонах, подштанниках с пуговицами или болтавшимися завязками у пяток, они, сонно натыкаясь на затемнённые угловые выступы, эпически-неспешно вели разудалого старикана сквозь вскрики, храпы, скрипы матрацных пружин; если кто-то из соседей заболтался по телефону, ориентиром поводырям могло служить лишь бра у входа в квартиру, над телефонным столиком, с незапамятных времён накрытым потемневшей салфеткой с вышитыми мулине экзотическими цветами… Так вот, пролетариев представляла ещё и незамужняя, то злобная, то ласковая и смешливая до дураковатых прысканий грудастая грузчица Дуся с той самой кондитерской фабрики имени Крупской, которой в проклятом прошлом владел эксплуататор Борман; Дуся, пропитанная удушливым ароматом пота, ванили, корицы, если её не терзал приступ мизантропии, щедро одаривала соседей «Грильяжем», «Белочкой»… Ох, социальный срез не получится, всех соседей не перечислить! Двери, высокие и низкие, с индивидуальными лампочками, свисавшими с невидимого потолка, и опять-таки индивидуальными накладными электрическими выключателями… К ним, крепясь на фаянсовых роликах, спускались толстые сплетённые провода в ворсистых, обросших пылью обёртках, собственными выключателями имели право щёлкать только хозяева комнат, когда отпирали или запирали свои замки, – итак, бессчётные двери тянулись вдоль тёмного коридора с двумя коленами и двумя же, азартно преодолеваемыми на детских велосипедах, порогами; коридора, чуть расширявшегося этаким раструбом перед комнатой доктора Соснина… Если свернуть налево, можно было попасть в перпендикулярный, с прогнившим дощатым полом, освещаемый коллективной, постоянно горевшей лампочкой коридорчик, где у уборной утром и вечером томились страждущие, а в торце белела филёнчатая дверь в комнату Раисы Исааковны, пожалуй, лучшую в квартире, с балконом на Большую Московскую, её Раисе Исааковне чудом удалось сохранить после ареста мужа, директора флагмана рыбной промышленности, где она, жена врага народа, опять-таки чудом получила после войны ответственную должность технолога… Напротив уборной располагался сырой гибрид постирочной с холодильником – вокруг чугунной, с там и сям отбитой эмалью и ржавым затёком под краном ванной, полной навечно замоченного белья, громоздились в цинковых корытах с холодной водой банки солений, кастрюли, благоухавшие вчерашними и позавчерашними борщами и щами. Хотя главным источником запахов, конечно же, была большущая кухня с двумя давным-давно немытыми окнами и выходом на чёрную лестницу – в кухню вёл из другого торца коридорчика проём с заросшей паутиной фрамугой: дверь спалили в блокаду, новую так и не навесили… из-за освобождавшихся конфорок на дровяной плите – на плите в вёдрах кипятилось бельё – враждовали две-три коалиции, состав их менялся
Однако горячий цех этот неутомимо гудел поодаль, за поворотом, в конце узкого коридорчика, а вот дверь, из-за которой зазвучало вдруг танго, была как раз напротив комнаты Сосниных.
Да, у моложавого, ангельски-голубоглазого, русоволосого и курносого, по-деревенски косноязычного Литьева собрались гости.
Следователя Большого Дома Виктора Всеволодовича Литьева в квартире побаивались, чуть ли не машинально замолкали пред его дверью, не скандалили с ним, как скандалили с другими соседями, если кто-то, как Литьев, для удобства прохода по тёмному коридору включал лампочки у чужих дверей, хотя Соснин не мог понять, что именно вселяло в квартирантов священный страх – Литьев казался вполне благодушным весельчаком, занимая очередь в уборную, мог, пусть и коряво, пошутить, щёлкнуть кого-нибудь из крутившихся под ногами детей по носу, Соснина, правда, передёргивало, когда следователь клал ему на голову большую ладонь и говорил с ласковым удивлением – какой у нас еврейчик подрастает, с умными глазками… И ещё следователь любил обсудить футбольные новости; осведомлённый о положении дел в обеих ленинградских командах, страстно болел за «Динамо», боготворил Бутусова, братьев Фёдоровых, Пеку Дементьева.
У Литьева было много важной работы, очень много, порой даже ночевал на Литейном, в кабинете, шептались мать с Раисой Исааковной, ему ставили раскладушку. Но к весне Литьев, надо полагать, выслуживал передышку; провожал жену, тёмноглазую толстушку Асю с маленькой дочкой в родную деревню под Рязанью и – созывал гостей.
Стонал патефон… В приоткрытую дверь виднелся уставленный «Московской» и «Советским Шампанским» задымленный стол, во главе его восседал старший коллега Литьева – черноголовый и скуластый, с чуть приплюснутым носом, дырками больших ноздрей, массивный Фильшин, затянутый в шевиотовую гимнастёрку с накладными карманами, подпоясанный широким кожаным ремнём; суровостью, мрачностью, он резко отличался от светлокудрого, субтильного и дурашливого, внешне – сугубо штатского Литьева.
Стонал патефон, силуэты, обнявшись, качались на свободном пятачке у окна, потом молодые красногубые женщины в пёстрых летучих платьях с просвечивающими лифчиками, неестественно вздёрнутыми острыми плечиками, по одной ли, стайкой, выпархивали в коридорную тьму, задевая висевшее на гвозде за дверью корыто, за ними кидались кавалеры с папиросами в зубах… из пыльных закутков доносились повизгивания, сдавленное дыхание.
Перенаселённая квартира вымирала.
Мать и Илюше запрещала нос высовывать в коридор.
Но вечеринки у Литьева её воодушевляли – весна, весна, скоро уже… Мигрени отступали. Она задумчиво улыбалась и распахивала шкаф, учиняла смотр пляжным нарядам; и Соснин глуповато улыбался, заметив под простынями чёрную полоску таинственного футляра, и листал альбом марок или вертел калейдоскоп, наводил на небо синее стёклышко.
А во дворе всё громче звенели детские голоса: море волнуется – раз, море волнуется – два, море волнуется…
Когда приезжал из Крыма отец, чтобы помочь собрать вещи, достать билеты на поезд, у Сосниных появлялся повод принять гостей.
Технически приготовить обильное угощение в условиях борьбы за кухонное пространство было непросто. Но помогала постоянная союзница Раиса Исааковна – уступала свой примус, предлагала посуду, сообщала, куда отгрузили бочковую селёдку с молокой, шпроты. И отца отправляли по указанным адресам – матери не терпелось блеснуть, стряхнуть тоску зимних будней.
Вечер. Раздвинут и без того просторный овальный стол на массивных ножках под огромным солнечно-оранжевым абажуром, выставлены закуски… Теснота, не протиснуться между стеной и спинками стульев; кажется, что вырос рояль, освобождённый от суконной накидки.
Терпеть не мог эти сборища!
Сначала играла мать.
– Риточка, потрясающе, если б ещё крышку поднять…
– Что вы! У инструмента и без того дивный звук, а за стеной отдыхают соседи…
Потом маленького Соснина ставили на стул, заставляли читать «Муху-цокотуху». Не иначе как в награду за выступление за ним гнались потом, чтобы сжать до хруста косточек, расцеловать; спасался от мокрых зубастых ртов в душной шторе.