Музыка в подтаявшем льду
Шрифт:
Из-под тучи выглядывало переспелое солнце, Соснин пускался вдогонку… – солнце лопалось; приплюснутое, зарывалось огненным краем в тёмное море.
С отливом волны мокрый, зализанный до зеркального блеска песок миг какой-то отсвечивал алым пламенем, и – торопливо впитывал воду, тускнел.
Но тут ударяла волна, извилисто растекалась…
Утром снова лил дождь.
Солнышко светит ясное, здравствуй, страна прекрасная! – звенели по радио, когда подходил к окну, детские голоса.
Перелетал из дождливого Крыма в сияющую, ясную даль.
Торосы
Но искрящую белизну, чёрные стволы, ветви смывала капля, он окунался в яркую студёную солнечность… по Неве пробегала знобящая рябь, за спиной, за гранитным закруглением мыса еле слышно шелестели высаженные по дуге молодые липы. Соснин бродил по колено в ледяной воде, всматривался в ржавое дно с жёлтыми кляксовидными бликами, искал медные патронные гильзы, из которых школьные умельцы умудрялись мастерить зажигалки, порой взблескивала монетка; невыносимо сковывал холод, вынуждал подниматься по скользким, обманчиво тёплым ступеням, поросшим подвижной тиной – вода над следующей ступенью была чуть теплей, чем над предыдущей.
Текли, растекались, тихо плыли, смешиваясь и зашлифовываясь небом, серебро, золото, платина… и переплавлялись солнцем в благородные металлы олово, сталь, свинец.
Тихо, как тихо…
И – всплеск, и опять тишина.
Широкий разрыв в парапетах дуговых пандусов, ступени, уходящие в воду… Между ним и Невой не оставалось преград. Прислонялся к разогретому гранитному кубу с шаром, теряя голову, растворялся в назначенном им центром мироздания колдовском пространстве, в обрамлённом крепостными стенами и дворцами воздушно-водном просторе, загадочно-прекрасном, подспудно изводившем его. Смутно и… радостно ощущал он добровольное растворение! В глаза вливалось что-то восхитительное, огромное, но всё чего-то Соснину не хватало. Чего же? Пока сидел под шаром, жадно смотрел, не было и малейших поползновений понять… – летели и рвались облака, играли краски, оттенки, всё таинственнее делалось то, что день за днём видел, вбирал в себя. И хотя какие-то тонкие связи с этим, подсказывала интуиция, главным не только для него, для всего города пространством, утрачивались по мере взросления, волнующая слитность с ним постоянно оживала в воспоминаниях, обогащала новые впечатления, тем более, что слитность ощущалась даже тогда, когда будто бы восставал, бросал вызов и – одолевал вплавь блещущий широкий поток, такой сильный и своенравный поток, такой мускулистый! Стартовал с булыжно-травяной округлости пляжа у Петропавловской крепости, из-под тенистых деревьев. С отчаянным упоением рассекал грудью и плечами Неву, захлёстывавшую ледяным серебром дворцы; изначально целил в Адмиралтейство, точнее – в узкий просвет между куполом Исаакия и шпилем Адмиралтейства: плыл почти поперёк, а не наискосок реки, чтобы использовать стихийную мощь течения… И течение выносило! Касался едва ль не за миг до предсмертной судороги телесно-тёплых скользких ступеней, разогретого гранита, и укрощённая Нева уже не захлёстывала барочный бело-зелёный дворец, когда-то так его поразивший, лишь неудержимо неслась распластанным блеском на Соснина, обтекала. И он, обессилевший временный победитель, пошатываясь, вставал во весь рост, возвышался над этим великолепием, но неизменно не по себе делалось от напористого волнистого блеска, выжидавшего момент слизнуть, поглотить.
А одежду ему доставлял Толька Шанский, бежал с его ботинками, штанами через Биржевой мост – Толька плавал неважно, на такой заплыв не решался.
Что же утрачивалось с годами в связях с ослепительной и непреложной, взятой в камень текучестью?
Ветер сорвал листок с липы.
Листок – пронзительно-яркий на просвет! – вылетел из-за спины Соснина, беззвучно упал на воду, зелёное сердечко заколебалось в зыбучем блеске.
А поодаль – колебались светлые полосы, слабые пологие волны словно не к нему катили, от него.
Пространство было реальным и осязаемым – несомненно! Где ещё сковывал Соснина такой холод? А скользкие и тёплые ступени с подвижными песчинками, ошмётками тины, которые лениво теребило ослабленное течение? Не их ли касались его чувствительные ступни?… И затенённый
Он присвоил его с первого взгляда.
И не желал с синкретичным волшебством расставаться… эгоистично вертел головой по сторонам, боясь упустить хоть одну из неуловимо-мелких подробностей, чувствовал, без них будет навсегда отрезана возможность восстановить в цельности то, что видел и испытал. Сонм оттенков, всплесков, дуновений… пространственная абстракция сомневалась в реальности твёрдого, жидкого и газообразного состояний мира. С бесплотным белым катером поигрывали бледные, отсвечивавшие небом, волны; гранитные изломы крепости колебались, размывались водным мерцанием.
Но Соснин обсыхал, одевался. И отправлялся на уроки определённости: затеснённые ли, вольные благодаря раздолью Невы пространства, обступавшие его, уже воспринимались им фрагментарно, он, понятия не имевший о выстраивании отношений между частями внутри причудливо-сложной цельности, об осевых направлениях, остолбенел, когда наткнулся на жёлто-белую башню Адмиралтейства, которую до того видел лишь с Невского или набережных, в перспективе Гороховой… любая прогулка обещала сюрпризы, превращалась в приключение… Сквозь необозримый, склеенный из разнообразных видимых частиц лабиринт вёл инстинкт ориентации, но по мере взросления интуиция уступала знанию, вслед за ослаблением уз интуитивного приобщения, мерк и образ города как отпечатка тайны – непостижимо-чёткого земного отпечатка смутного небесного прототипа. В сознании деловито поселялся план, приходила обыденная привычка посматривать на город со стороны, извне; упрямые факты убеждали в рукотворности тайны, эмоционально отчуждались пространства, формы, к коим, как верилось, от рождения, – и, само собой, навечно, – принадлежал. Неужто тайну, понуждавшую замирать сердце, просто-напросто сотворили из комбинаций карандашных штрихов, камней – нарисовали нечто захватывающее дух, затем, сверяясь с рисунком, «нечто» построили? Всемогущий бог-художник прочертил линии набережных, крепостных стен, склеил панораму дворцов? А если творящих богов много, то кто из них – самый главный? – сшил воедино разные рисунки и чертежи? Соснина точили отроческие сомнения… усложнялись связи с таинственною средой, с дрожью вспоминался обжигавший изнутри трамвайный восторг спонтанного, ещё слепого видения; впрочем, восторг тот тлел и много позднее в спорах и рассуждениях о природе невского феномена, тлел даже в рациональных и отстраняющих аналитических операциях.
Что же до инстинкта ориентации, которому вплоть до ломки переходного возраста подчинялись восторженные блуждания, то инстинкт тот, наверное, пробудило путешествие на плоту по Мойке… Невский простор поневоле наделял созерцателя внешним, обобщающим взглядом. По Мойке, узкому водному сосуду, удавалось проникнуть вглубь городского тела: из наплыва осколочных впечатлений складывалась, тут же рассыпалась, чтобы складываться заново, редкого богатства мозаика.
Или, может быть, не мозаика, калейдоскоп?
Летел, летел тополиный пух, садился на воду, плыл… Гудела голова, чесались мокрые ноздри, глаза.
В маслянисто-бурую Мойку шумно шлёпнулся тяжеленный – еле дотащили – дощатый щит забора, брошенный реставраторами у павильона Росси, Валерка закатал штаны, оттолкнулся шестом от берега, от охристых колебаний пилонов, арок и – заскользили, опьянённые отвагой… заскользили по закипавшей там, сям листве Михайловского сада, прослоенной расчёсанными течением длинными прядями донных растений, облаками, зияниями лазури… над травяным откосом, за стволами низкорослых лип мелькнул дом Адамини; почему таким волнующе-знакомым и таким непохожим на туристские открытки и альбомные фото было подсмотренное с плота великолепие?