Мы еще вернемся в Крым
Шрифт:
– Листовок не трогать! – передавалось по цепи, из окопа в окоп. – Нас нет! Ни малейшего признака движений! Не демаскировать позиции!
Самолет полетел дальше – к Казачьей и Камышовой бухтам, к Херсонесскому маяку. Затишье затягивалось. Немцы ждали результатов от «предупреждения». Но в ответ безмолвие. Вдруг на левом фланге, на высотке, поднялись двое, в руках – палки с белыми тряпками, сделанными, видимо, из разорванных нижних рубах.
– Сволочи! Предатели!
С разных сторон раздались несколько коротких очередей, винтовочных выстрелов, и струсившие рухнули на землю…
И тут
А через час снова в ход пошли артиллерия и авиация. Дыбилась и горела земля. Отдельные снаряды со свистом и шипением проносились над окопами и разрывались в море, вздымая там высокие фонтаны. Эта клокочущая вода обвалом падала на неподвижные трупы искалеченных людей, которыми был усеян берег… Немецкие самолеты заходили с моря, бомбили и обстреливали из пулеметов кручи скал, пещеры и террасы, где находились мирные жители, женщины, дети и бойцы, в большинстве своем раненые.
К исходу дня участок обороны между Казачьей бухтой и 35-й батареей был прорван. Немецкие танки с десантом на броне вышли к высоким скалистым берегам, обрывно падавших в море.
Итальянский князь адмирал Боргезе в своем дневнике записал:
«9 июля. Бой за форт Горки (немцы и итальянцы 35-ю батарею называли “форт Максим Горький”). Мы его не скоро забудем. Полковник Бобер после боя сказал мне, что даже во время Первой мировой войны он не видел таких разрушений в Вердене. Форт Горки у мыса Фиолент после падения Севастополя оставался последним очагом сопротивления русских. Наши сторожевые торпедные катера получили приказ принять участие в штурме, т. е. заблокировать выход из форта».
Глава двадцать третья
Оборона держалась на волоске, на стойкости и злом упорстве людей, которым отступать было некуда. За спиной – скалистые обрывы в море. Не было единого руководства, каждое подразделение, каждая группа действовала и оборонялась самостоятельно, только поддерживая живую связь с соседями, чтобы избежать полного окружения.
Враг вел себя самоуверенно и нагло. Автоматчики и снайперы просочились в район сгоревших автомашин и искалеченной техники и оттуда меткими выстрелами в спину уничтожали командиров, пулеметчиков…
Гитлеровцы шаг за шагом теснили последних защитников к морю.
Незадолго до наступления вечерних сумерек 12 июля по казематам и подземным переходам 35-й батареи из уст в уста передавали приказ Комитета самообороны, который возглавил рано поседевший майор Ершов, вдохновитель последней победной атаки:
«В полночь закрываем и минируем все ходы и выходы. Кто желает прорываться к партизанам, может покинуть батарею».
Когда связной, сообщивший приказ, ушел, в каземате разведчиков повисла тягостная тишина. Под потолком слабым, тусклым светом горела лампочка. Сквозь толщину бетона едва слышно доносились взрывы бомб и снарядов. На откидной железной кровати, застланной армейским байковым одеялом, насупив брови, задумчиво сидел Алексей Громов, а рядом, прижавшись к его плечу, Сталина. В дальнем углу Сагитт прочищал дуло автомата. Чернышов ходил по каземату, как рассерженный лев по клетке, от стены до стены и обратно.
– Что будем делать? – вторично спросил он. – Сидеть или двигаться?
Сидеть – значит оставаться, двигаться – уходить.
– Двигаться! – решительно произнес Алексей.
– Верно! – поддержал Сагитт. – А то потравят тут, как крыс!
– Согласен! – твердо сказал Костя.
– Берем самое необходимое, – строго сказал Алексей, – но оружие и патроны в первую очередь!
Вопрос, куда двигаться, в какую сторону, не обсуждался. Уходить из казематов батареи можно было только в одну сторону, к морю, под скалы.
Сборы были короткими. Но когда Сталина стала сворачивать две синих армейских простыни и байковое одеяло, Алексей не утерпел, резко сказал:
– Брать только самое необходимое!
– Знаю! – ответила Сталина и добавила: – Сама понесу!
Но нести ее и свою поклажу пришлось Алексею. Сталина, торопливо ступая по камням, подвернула ногу. Она шла, сильно хромая, ничем не выдавая боль, которая возникала при каждом шаге. Подошли к обрыву. Снаряды с ревом проносились над их головами и улетали в море, там взрывались, вздымая высокие водяные фонтаны. Далеко внизу, под обрывом, глухо плескал прибой; набегавшие волны то и дело накрывали острые прибрежные камни, которые торчали из воды, как клыки гигантских чудовищ.
– За мной по одному, – сказал Костя Чернышов и первым стал спускаться по канату вниз.
Потом Алексей и Сагитт, связав веревкой поклажу, спускали ее вниз, а Костя принимал. Личное оружие и автоматы каждый держал при себе. Толстый канат, отполированный ладонями моряков, напомнил Сталине канат, прикрепленный к потолку в спортивном зале. У гимнастов считалось шиком подняться под потолок на одних руках, держа углом вытянутые ноги. Теперь она, обняв канат ногами, перебирала руками и плавно скользила вниз.
Внизу под скалой было сыро, угрюмо, пахло морскими водорослями и трупами. Их было много, они плавали, как живые. И живых людей тоже было много, в основном раненых. Они ютились на берегу, на камнях и в глубоких темных пещерах, которые в гранитных скалах за тысячелетие выдолбило волнами трудолюбивое море.
Костя шел впереди, он знал все ходы и выходы. Еще весной он, по заданию командира разведки капитана Кравцова, вместе с Андреем Серовским обследовали почти весь берег, облазили все прибрежные щели и пещеры. Командование опасалось, что немцы могут заслать сюда диверсантов, а то и высадить десант. Для охраны берега выставляли охрану, устраивали засады.
Сталина шла за Алексеем, опираясь на палку. Замыкал группу Сагитт. Это он раздобыл крепкую палку для Сталины. Она шла, закусив губу. Боль в ноге давала знать о себе. Ей было очень трудно двигаться вдоль берега по беспорядочно нагроможденным камням разных размеров и формы. Кроме этих неудобств надо было выбирать место, куда поставить ногу, дабы не наступить на раненого или убитого.
В прибрежной воде тоже было много трупов. Большинство из них замерло в какой-то изогнутой позе, головой вверх, едва выступая из воды. Ее душила обида за этих моряков и красноармейцев, погибших на последнем рубеже, и горькое чувство собственного бессилия изменить что-либо.