Мы памяти победы верны (сборник)
Шрифт:
Филип вышел из дома старой дамы и растерялся. Ему предстояло идти по городу, брать Машины вещи, нести обратно. Он не был даже уверен, что вызовет солдат просить о помощи. Все сделает сам – сколько там у неё вещей?
Он будет идти, а все с любопытством оглядывать его мешковатую фигуру с чужим чемоданом в руках. Он будет идти, а люди смотреть ему вслед насмешливо, как незадачливому вору, потому что они сами профессионалы, а он был необучен.
В оккупированном городе, как в чужой квартире, все живут в ожидании прежнего хозяина. Он обязательно заявится, отберет все назад, и наконец-то начнется разрешенная жизнь, все будет раскручиваться
Даже сейчас Филип ощущал всю фальшь суеты их и своего пребывания здесь.
На грузовике везли прикрытую рогожей статую. Чугунная рука грозно торчала из кузова. Сопровождающие веселились, как бы приглашая к веселью случайных знакомых. А может быть, они посмеивались над ним, Филипом?
Он дождался, пока грузовик притормозит рядом, взялся за борт и подтянулся, чтобы рассмотреть. Это везли к парку полуприкрытую брезентом статую царя Петра. Его возвращали на прежнее место, в центр площади, где раньше стоял снесенный солдатами памятник Ленину. Но что забавно – среди сопровождения царя на скамейке сидел майор, по-видимому, главный здесь, маленький, рыжий, лысоватый. Он махнул рукой Филипу, как старому знакомому, ощерился от удовольствия и в ту же минуту стал удивительно похож на самого Ленина, чью фигуру разбили позавчера и вот везли водружать царя.
И оттого, что это внезапное сходство стало заметно только ему, Филипу, и ни с кем не было разделено, и оттого, что живой двойник вез мертвую статую, и оттого, что ничего не меняется в мире, стало хорошо на душе, и Филип помахал вслед грузовику, улыбаясь.
Становилось ясно, что делать. Сохранить девочку в кругу своего замысла. А то, что замысел был, какая-то система возникала, образовывалась, как у всех, в этом хорошо организованном городе, Филип не сомневался.
Он действовал правильно. И мальчик, когда-то родившийся здесь и все еще проживающий, конечно, смеялся над ним, стоя у раскрытой двери лавки на улицу, но смеялся доброжелательно. Он никогда не видел Маши, а если бы и увидел, она могла ему не понравиться. Ему нравились рослые плотные гимназистки, пролетавшие мимо него, как чайки, но намерение Филипа он одобрял. Они, эти намерения, обладали ясностью, а это мальчик любил больше всего на свете.
При всей инфантильности намерений они были продуманы сердцем, а значит, правильно. Мальчику захотелось сказать это Филипу, но кто-то, наверное, позвал его из глубины магазина.
И началась между ними долгая безмолвная борьба. Маруся оказалась чистёхой. Она прибиралась, с трудом находя тряпки, иногда водой, иногда слюной. Она носилась по комнате с первой минуты, как вошла, будто придумала этот план заранее.
– Нельзя жить в такой грязи, тетенька, – сказала Маруся. – Вы свою молодость погубили и мою погубите.
– Ишь как заговорила! – замахивалась на нее старуха. – Взгляните на неё. У неё, оказывается, есть молодость! Какая у тебя молодость, когда в городе чужие? Оставь зеркало в покое!
Но когда с боями был, наконец, оттерт один из овальных портретов, висящих на стене, подошла и, наклонив голову к плечу, сказала:
– Мой наихристианнейший отец! Чехова отец драл, но тот хотя бы мужчина, а здесь по делу, без дела на девочку руку поднимать!
– Вас разве в детстве лупили? – удивлялась Маша. – Что-то не похоже.
– Положи, гадина, тряпку, – сказала старуха. – И не прикасайся. Что я теперь с этим портретом делать буду? Его выбросить надо.
– Вот еще! – отвечала девочка. – Так я вам и дала! Таких красавцев выбрасывать, я его в свою комнату перевешу!
– Не тронь, дрянь, – кричала старуха и, вырвав портрет, возвращала на место.
Оставалось с надеждой смотреть на лампочку в абажуре, пока та мигнет и погаснет, в городе выключат свет, и в темной квартире Маше нечего будет делать. Но та научилась прибираться в темноте. Каждый раз, когда свет возвращали, старуха находила свою квартиру отброшенной в детство.
Старуха не хотела примиряться, жгла тряпки в саду. Когда в ход пошли газеты, стала их тоже жечь, что показалось Филипу небезопасным.
– Пусть, – сказала старуха. – Как только ваша подопечная наведет порядок, они придут, чтобы взглянуть на себя в мои зеркала. Неужели неясно?
– Но почему, тетенька? – спрашивала Маша, устав от борьбы. – Ведь тошно.
– А разве на душе у меня лучше? А у тебя? В городе – чужие, ты себе не принадлежишь, с тобой можно делать что угодно. Да, тебе повезло с этим немолодым чехом, он заблудился, перепутал тебя с кем-то, возможно с собственной дочерью, если та у него есть, он не знает местных, ты все равно сделаешь по-своему, у вас просто не получается иначе. И когда он это поймет, будет поздно. Ты хоть одну книгу за жизнь прочла? – неожиданно высокомерно спрашивала она Машу.
– А вот и прочла, – верещала та, – а вот и прочла!
А что прочла, понятия не имела.
Возвращался Филип, хотелось жаловаться на хозяйку, но ей было стыдно жаловаться этому старому немцу, зачем-то решившему её спасти. Она сильно не доверяла Филипу, сколько раз он настигал на себе недоверчивый взгляд малахитовых глаз и в уголках рта презрительную ухмылочку.
Он не понимал – почему ни разу не попытался усадить её рядом и объясниться.
Что бы он сказал ей? Да, что бы он сказал, как объяснил необъяснимое, что она пропала, пропала с той самой минуты, когда в город вошли солдаты, что они только и ждут, когда она выйдет из темноты, чтобы наброситься и загрызть. Она и не представляет, откуда ей знать, какой соблазн в безропотности, в покорности, в оккупации. Здесь жили не принадлежащие себе люди, их спасало только, что они не сопротивлялись, быстро согласились на новое положение, в их конформизме была мудрость, а может быть, и конформизма не было, просто осточертела прежняя власть, и они готовы были сменить её на что угодно.
– Неужели кому-то оккупант может показаться освободителем? – думал Филип. – Возможно, возможно. До чего же тогда надо было довести людей, чтобы они углядели в рабстве надежду?
Чем дальше шла война и он втягивался в неё, приходила уверенность, что жизнь не получилась, точнее, была неверно задумана, и не то чтобы ему было жалко русских, просто рушилась сама идея войны, такая огромная, такая масштабная, на самом деле она, оказывается, ничего не могла изменить в миропорядке, кроме локального уничтожения чьей-то частной жизни. Война – это укол в сердце, инъекция, оказавшаяся смертельной, люди умирают немного раньше, чем могли бы, а те, кто остаются, живут немного иначе, чем хотели бы. Он начинал разочаровываться в самой идее войны, и это ему не нравилось.
Просто врач, он никогда не стремился вернуться домой победителем, просто хотел убедиться, что можно спастись, выйти из этой передряги живым и умудренным, правда, немного ожесточив характер, без чего трудно считать себя мужчиной.
Но вот явилась эта девушка, и все мягкое, аморфное, чем была наполнена его душа, снова вернулось, и тут требовалось начать другую войну – с самим собой, а это было невозможно без помощи той, первой, самой настоящей войны, так что получался заколдованный круг, где в центре стояла Маша.