Мы расстреляны в сорок втором
Шрифт:
— Фу ты, черт, — говорит шофер и вытирает бескозыркой взмокший лоб. — Как тебе это нравится, старшина? Похоже, весь город садится на колеса. Великое переселение народов да и только.
Привокзальная площадь во власти беженцев. Лежат на вещах, завтракают, устало перебраниваются. Какая-то женщина склонилась над головкой дочери, перебирает светлые волосики… Идет старик с медным чайником, останавливается и, запрокинув бороду и открыв беззубый рот, ловит им тугую струю воды. У девочки лет четырех за плечами котомка с биркой. В котомке, наверное, платьице. На бирке химическим карандашом выведены печатными буквами
Бездомные усталые люди, захлестнутые горем.
С вокзала я возвращаюсь пешком. Смотрю по сторонам, останавливаюсь. Город стал другим, незнакомым. Мне казалось, что я его хорошо знаю: улицы, дома, проходные дворы. А теперь я его почти не узнаю.
На улицах много лошадей. Странно. Это не рысаки, запряженные в извозчичьи пролетки. И не мохнатые битюги, которые тупо тащат за собой площадки с дровами. Низкорослые армейские лошадки равнодушно жуют овес, мочатся на торцовую мостовую, отгоняют от себя хвостами сытых синих мух.
Крещатик. Возле центрального универмага стоят двуколки.
Витрины магазинов заложены мешками.
У каждой подворотни-ящик с влажным песком.
Еще поворот. Видна крыша высокого дома с башенками. На ней — зенитки.
В маленьком скверике, в котором дети обычно играли в пятнашки, вырыты щели.
Из бакалейного магазина выволакивают мешки с мукой. Один мешок порван, и весь тротуар становится белым.
Возле следующего дома на табурете сидит старушка. Вяжет. Ее очки сползли на кончик носа. На коленях у старушки лежит противогаз в защитной сумке, а на противогазе дремлет кот. Усатый, пушистый, ленивый. Когда я прохожу мимо, он открывает зеленый внимательный глаз. Женщина дежурит.
Я останавливаюсь. Почему-то нигде не продают мороженого. А ведь на этом углу всегда стояла девушка, торговавшая сэндвичами и эскимо. Рядом с нею старик китаец с редкими, просвечивающимися усами продавал детям разноцветные бумажные фонарики и чертики «Уйди-уйди…» Теперь нет ни девушки, ни старика.
Очень жарко. И как всегда в жару — воздух полон пыли, а небо тускло серебрится. Дышится с трудом. Толстая мшистая пыль лежит на домах, на листьях каштанов, на лицах прохожих. Серая пыль.
Хотя, возможно, не так жарко, как это кажется. Но откуда-то возникает ощущение нестерпимого зноя. Может, потому, что не видно по-летнему светло одетых людей? Не знаю. Большинство прохожих торопятся. Они в наглухо застегнутых гимнастерках, в пиджаках и ватниках. У всех, даже у женщин, на ногах сапоги либо тяжелые ботинки. А иные женщины в котиковых шубах и в шерстяных платках.
Непривычно выглядят и окна домов. Стекла крест-накрест заклеены бумагой. Это для того, чтобы они не выпали, когда поблизости тарахтят зенитки. А кажется, будто перечеркнута радость в домах. Только тут я вспоминаю, что ничего не ел со вчерашнего дня. Выпить бы чашку крепкого кофе. Неплохо также съесть парочку горячих сосисок. Замечательные сосиски подают в кафе «Красный мак». С картофельным пюре, с горчицей. Это здесь, на улице Карла Маркса, за углом. В последний раз я был в этом кафе совсем недавно вместе с Тоней.
Я сворачиваю вправо, открываю дверь, и меня, обдает запахом кислых щей. Вывеска все та же — «Красный мак», и на стенах нарисованы пышные маки, но теперь это уже не кафе, а обыкновенная
С минуту я еще стою в замешательстве, потом круто поворачиваюсь и захлопываю дверь.
Тут меня окликают по имени. Девушка с накрашенными губами виснет на руке у полнеющего военного с двумя шпалами в петлицах. Она в голубом шелковом платье с оборочками, в лакированных туфельках на высоченных каблуках. Слышно, как на военном потрескивают желтые ремни: портупея, полевая сумка с компасом, пистолет в кобуре… Нет, его я не знаю. А вот девушка… Да это же Тонина подруга, Валентина!
— Знакомьтесь, — говорит она сладким голосом. — Я вас так давно не видела. Где вы пропадали?
Кажется, она не понимает, что сейчас война. Похоже, она и впрямь ничего не понимает. Иначе она бы не вырядилась так.
Все же я козыряю ее спутнику.
— Чепуха, ерундистика, — говорит он небрежно. — Плюньте на все эти формальности, старшина. Какие могут быть счеты между фронтовиками? Пуля не разбирает, где майор, а где старшина. Все там будем.
Он машет рукой и продолжает:
— Да, такие-то дела… Сводку сегодня слыхал? Нет?.. Швах! Поэтому, как говорится в священном писании: «Пей-умрешь, не пей-умрешь». Так лучше уж пить, правда?
Он мелко хохочет, вытирает пухлые губы платочком и приглашает:
— Поедем, что ли, старшина? Давай за компанию, не стесняйся. У меня машина за углом. Только что, понимаешь, удалось для нужд армии реквизировать в этом кафе ящик бенедиктинчика. Ликер, скажу тебе, первоклассный. Слюнки текут.
— В самом деле, поехали, — говорит Валентина. — Я теперь совсем одна… Соседей нет, мать в госпитале дежурит. Вся квартира к нашим услугам. Посидим, потанцуем под патефон. Будут еще военные. И девушки тоже. Поедем.
— И Тоня будет?
— Тоня? — Валентина гримасничает. — Нет, мы с ней разошлись, как в море корабли. Она из себя строит…
Но дальше я уже не слушаю.
Тоня встречает меня в передней. Она похудела. На меня смотрят запавшие серьезные глаза.
Мне повезло: я пришел в самый раз. Только сегодня Тоня вернулась. Как, я не знаю, что за городом роют окопы? Мобилизованы сотни людей.
Она рассказывает о событиях последних дней. Открылись госпитали для тяжелораненых, которых привозят с фронта. На железнодорожном и на речном вокзале работают эвакопункты. Не стало соли, мыла и спичек. За керосином очереди. Но самое страшное не это. Страшнее всего слухи. Всюду шепчутся. Будто бы в Боярке, в тридцати километрах от Киева, высадился парашютный десант, и все диверсанты одеты в милицейскую форму. Будто бы уже сдана Винница. Слухи ползут, ползут…
— Если бы ты знал, как я ненавижу паникеров, — говорит Тоня. — Я бы их судила по законам военного времени. Что, разве я не права? Я киваю.
Тоня работала чертежницей в проектно-конструкторском бюро. Там у них было свыше ста человек. А теперь осталось меньше двадцати. Молодые на фронте, пожилые ушли в ополчение. И только один крикун, который громче всех кричал о бдительности и о том, что все должны оставаться на своих местах, втихомолку — дворничиха видела — погрузил вещи на грузовик и ночью укатил из города.