Мы расстреляны в сорок втором
Шрифт:
Неожиданно он сам заговаривает об этом.
— Такие-то дела, Пономарев, — говорит Семин. — Если бы знать, где упадешь, соломку подстелил бы, правда? Да… Ты какого года, шестнадцатого? Выходит, мы с тобою ровесники. Я вот тоже недавно второй четвертной разменял.
Он невесело усмехается.
— Валентин Николаевич…— я медлю. — Как вы думаете, мы уцелеем в этой заварухе?
— Дрейфишь?
— Нет, не то… Как говорится, придет время — все помрем. А тут, понимаете, хочется знать, чем-все кончится. Чтобы не даром…
— Верить надо,
Я молчу.
— Ты понимаешь, Пономарев, какая теперь война? — продолжает Семин.Такой еще не было. Два мира сшиблись лбами. Все поставлено на карту. Или — или… Вот почему у нас только один выход: победить!.. Между прочим, это ответ на твой вопрос, Пономарев.
Он снова набивает трубку, приминает душистый табак и зажигает спичку. Трубка у него особенная, и когда он подносит к ней зажженную спичку, мне кажется, что черная голова веселого черта, искусно вырезанная из дерева, подмигивает.
— Слыхал сегодня? Появилось белоцерковское направление. Это про нас. Я вот недавно вернулся из Мышеловки. Зашел в одну хату напиться, а там под образами кряхтит дед. Он мне плохого слова не сказал. Только смотрел не мигая. А я читал в его глазах: совести, совести у вас нету; здоровые, кровь с молоком, а бежите от немца; или у вас винтовок нету? Или, может, они не стреляют?.. Поверишь, Пономарев, до сих пор меня преследует этот взгляд.
— Несознательный дед…
— Несознательный, говоришь? — Семин круто поворачивается. — Политграмоте его учить будешь? Поздно. Ты ему хоть сутки толкуй о факторе внезапности, о преимуществе в технике. А он выслушает, покивает бородой и скажет: оно так, конечно, воля ваша; да только нас на кого оставляете? Вон какой урожай гибнет!.. Эх, горит у меня все внутри, Пономарев!..
Воды в этом году было много. По весне река буйно, стремительно катила вал за валом. Захлестывала низкие пойменные берега, забиралась в овраги, подмывала глинистые кручи. Когда кручи оседали в воду, река радостно выхватывала у них свою добычу. Чего тут только не было! Старые коряги и молодые деревца, кусты ивняка и мертвый хворост, прогнившие пни-выворотни и черные, щедро просмоленные, но оставленные без присмотра челноки бакенщиков. И все это добро река взваливала на свою мутную с выпирающими позвонками-волнами сильную хребтину.
Лишь к концу мая вода стала спадать. Половодье кончилось, повернуло на межень. И вновь заиграли под солнцем росные луга, позеленела заострявшая в бочагах вода, повысыхали глухие овраги.
По одному из таких оврагов, который даже не был помечен на карте-трехверстке, по Кривой Балке, огибающей Мышеловку с юга, немцам и удалось, просочиться к Днепру. Автоматчики, крадучись, вышли к реке в полукилометре от села.
Обнаружилось это случайно,
Тогда было принято решение во что бы то ни стало выбить немцев из Кривой Балки. К ней направились монитор «Флягин» и сторожевой корабль «Пина». Одновременно с ними по немцам должен был ударить с берега отряд боцмана Сероштана.
Боцман отобрал семь человек и повел нас в обход Кривой Балки. С корабля мы ушли налегке, прихватив с собой ручные гранаты и пулемет Дегтярева. Короткими перебежками, пригибаясь к земле, достигли кустарника и, продравшись сквозь него, залегли. Мы с Ленькой Балюком вместе плюхнулись наземь.
До этого мы никогда еще не встречались с немцами лицом к лицу.
А теперь они были где-то рядом, может быть, в десяти или в пятнадцати шагах от нас, и каждый шорох, каждый громкий вздох мог привлечь их внимание.
В такую минуту твердой и прочной кажется только земля, к которой ты прижимаешься всем телом. Рядом с тобой лежат товарищи, но ты так одинок, словно, кроме тебя самого, нет никого во всем беспредельном мире, словно только ь тебя и ни в кого больше нацелены со всех сторон десятки ружейных стволов. Не понятно лишь, почему они медлят, отчего не стреляют.
В такую минуту больше всего угнетает пустота тишины. На тебя давит неизвестность. Ее груз невыносим. Лежишь и ждешь. Чего? Кто скажет? Беспомощным и робким, созданным из самого хрупкого и непрочного материала в мире кажешься ты самому себе.
В такую минуту нервы напряжены до предела. Но тут что-то щелкает над головой. Падает ветка. Ленька Балюк вскакивает, швыряет гранату, и грохот, возникающий впереди, поднимает меня на ноги. Изо всей силы я тоже швыряю гранату, вторую, третью…
И нет тишины. И нет одиночества.
Вслед за Сероштаном мы поднимаемся в рост и устремляемся вперед. Нас уже не остановить.
Потом, когда Кривая Балка очищена от немцев, Ленька Балюк говорит с восхищением:
— Ох, и загнули же вы, Парамон Софронович. Аж в пот бросило. Кажись, и мертвого подняло бы на ноги.
Жора Мелешкин, этот сухопутный моряк с Константиновской, смеется мелко, заливисто.
— А Сенечка, между прочим, тоже давал жизни. Слышали? — спрашивает он сквозь смех. — Вот тебе и вежливое обхождение. Трам-тара-рам…
Мы располагаемся полукругом, роем окопчики. Немцы, неровен час, могут вернуться. Ленька Балюк вытряхивает из всех карманов хлебные крошки, собирает их на ладони и отправляет в рот. Как летит время! Уже вечереет.
— Живы, все живы, — с удивлением говорит Жора. — А я уже думал, что мне крышка. Погиб во цвете лет.
— А я совсем не боялся, — храбрится Сенечка. Прислонившись к стенке окопчика, он чистит ногти ножом.
— Еще бы! Ты, Перманент, у нас герой, — говорит Ленька. — Куда нам всем до тебя…— и неожиданно спрашивает:— Пощупай, штаны сухие?