Мы, значит, армяне, а вы на гобое
Шрифт:
Когда Настя говорила о своей фабрике, то была совсем нормальной, иногда выходило даже смешно. Скажем, она рассказала, что у них в цехе установили немецкий конвейер и многих уволили, оставили самых физически выносливых. И в ответ на удивление Елены пояснила, что конвейер состоял из двух последовательных линий. Но при сборке эти линии не смогли состыковать, поэтому, когда какой-нибудь шифоньер приближался к месту разрыва, работницы принимали его на руки и быстро переносили на ленту следующего транспортера…
Елена отчетливо помнила, как сюда угодила. В Склифе она проснулась в палате на высокой каталке под утро от страшного холода. Она была совсем голой. Как она попала в Склиф, она, конечно, не знала, и ее охватил панический ужас, потому что в огромной палате лежало
Первую неделю ее кололи, но поскольку вела она себя мирно, была приветлива с врачами, причем ей хватило здравого смысла не пытаться доказывать, что произошла ошибка и что она совершенно здорова, то уколы ей отменили и стали давать таблетки. Она их послушно клала в рот, а потом выплевывала и прятала под подушку. Что это были за таблетки – она не знала. Спросила однажды, но ей не ответили.
Не то что позвонить отсюда – писать было нельзя. И, только втеревшись в доверие к старшей сестре, отдав ей пятьдесят рублей, которые дочь чудом ухитрилась передать в домашнем пироге, ей удалось заполучить листок бумаги и ручку. Тогда-то она и написала Гобоисту, а сестра передала Сашуте. Но позже ей не удалось таким же образом передать на волю ни одной записки.
По какому-то давнему инстинкту Гобоист, проснувшись утром тридцать первого с неприятным, средней тяжести, похмельем, решил, что должен нарядить елку. Заварил крепкого чаю, плеснул в кружку с чаем коньяка, втащил ветку в дом, пропихнул в гостиную, приспособил полиэтиленовое ведро, из которого поливал свои чахлые грядки летом, и кое-как приладил ветку, перехватив ее капроновым шнуром. Подергал, ветка держалась. Он полез на антресоли и нашел старую-старую большую коробку с елочными игрушками, привезенную еще из родительской квартиры.
Он не заглядывал в эту коробку много лет. У себя в Москве он, конечно, никаких елок не ставил, к тому ж в Новый год чаще всего бывал на гастролях. С чего он вдруг решился устроить елку здесь, где и детей-то не было? Для Анны? Да нет, скорее для себя, только детские мысли… Подсознательно он делал это, конечно же, для Елены.
Он стал доставать игрушки по одной. Все были завернуты в пожелтевшие обрывки газет. И проложены тоже пожелтевшей, бывшей некогда серой и грязной, ватой: такой ватой, когда не придумали еще поролона, в его детстве затыкали щели в окнах на зиму перед тем, как заклеивать. И Гобоист вспомнил, что, наверное, в последний раз елку ставили в их доме еще при отце, – тот, как человек театральный, обожал всяческие красочные ритуалы и семейные праздники, когда вся семья, наконец, была вместе: он, жена, сын и старенькая его, Костика, нянька Нюра, называвшая его в детстве Котик. Она давно уже не жила тогда с ними, ей выбили комнатуху в коммуналке, но все равно приходила чуть не всякий день помогать по хозяйству… Нюра-то елку и разбирала в последний раз, это точно…
Гобоист развернул несколько больших блестящих шаров – к ним сверху в горлышки были просунуты проволочные паучки: внизу две расходящиеся лапки, наверху колечко, чтоб продеть нитку. Потом ему попался несколько облупившийся Филиппок, который должен был цепляться за елочную ветку специальной цапкой, металлической прищепочкой; на малом был алый армяк, черный овечий малахай, синие портки и валенки, и выглядел он румяным молодцом, жаждавшим знаний и леденцов… Гобоист долго вертел Филиппка в руке, вспоминая: да-да, эта игрушка была в доме, сколько он себя помнит, – и вдруг, чуть не впервые в жизни почувствовал себя сиротой. Он и на могиле родителей не был уж года два.
Нюру там же похоронить не разрешили, ее тело увезла младшая сестра в тульскую деревню. Помнится, Гобоист провожал Нюру, надо было за все заплатить: за машину, за гроб и за поминки. На кладбище он кидал на крышку фанерного гроба мерзлые комки земли, потом закусывал в
Нюриной родительской избе кислой кутьей вонючий самогон, хоть и дал деньги сестре и на хороший гроб, и на водку, а сестра все убивалась, что Нюркина комната пропала…
Далее пошли какие-то стеклянные бусы, нанизанные на полусгнившие веревочки, какие-то серебряные шарики, потом, через один, малиновые и белые трубочки на нитке; клубок перепутанного цветного, будто ребенок раскрашивал жидкой акварелью, забывая полоскать кисточку, серпантина из грубой дурной бумаги – этот клубок Нюра сохранила из деревенской бережливости; стеклянные пупырчатые шишечки бог весть какого хвойного дерева; зачем-то два дутых желудя парой на одном крепеже, как яйца кобеля; Дед Мороз из папье-маше, похожий на гнома или карлика, с дыркой в животе от любознательного Костиного карандаша – ставить под елку, к подаркам; наконец, обглоданная у основания пятиконечная мутного красного стекла звезда, дальняя родственница кремлевских, – увенчать всю эту красоту на елочной макушке. От всего этого праздничного хозяйства несло такой уродливой советской нищетой, даже у румяного нарядного Филиппка был такой некрасовски-перовский, демократически-передвижнический жалобный вид, что Гобоисту стало грустно, и вместе с тем он испытывал сладость воспоминаний о запахе новогодних мандаринов, которые Нюра завертывала в фольгу от шоколада и прятала от него в елочных смоляных зарослях. И этот коктейль сладкой горечи и горькой жалости тоже отдавал сиротством, и Гобоист был рад очнуться от своего занятия, когда услышал доносящийся с улицы упрямый звук автомобильного гудка. Так напористо сигналить могла только Анна -
Анна-в-праздничном-настроении..
Таскаясь туда-сюда с бесчисленными пакетами – от машины к крыльцу и обратно, – Гобоист вдруг вспомнил, что не припас для Анны подарка. И тут же сообразил: у него есть одна вещь, абсолютно ему не нужная, и подарила ее как-то Елена: они то и дело обменивались подарками и подарочками – до самой ее болезни. У него на столе стояла прелестная серебряная лягушка, глядевшая на него, когда он работал, круглыми выпученными серебряными глазами, Елена носила подаренные им очки, у него был шарф, который она привезла ему из Италии, у нее -прелестные башмачки из Испании… В данном случае это была электронная записная книжка, для него совершенно бесполезная – он не любил всех этих электронных новшеств, лень было осваивать, и отдать ее Анне Гобоисту вовсе не казалось ни кощунственным, ни даже зазорным. Напротив, пусть и там и здесь будут вещицы, напоминающие ему Елену. А что одна из них будет в руках Анны – только к лучшему, главное – чтоб не знала о ее происхождении…
Анна была возбуждена. Она через весь двор перекликалась с Птицыной – у нее вообще, если она была на подъеме и среди людей, был несносно громкий голос. Она успевала разговаривать и с Анжелой, сюсюкать с армянскими детьми, приговаривая: а что я вам привезла. Вот только
Гобоиста она не замечала, и это был верный знак, что свое прекрасное расположение духа она демонстрирует прежде всего ему. Мол, видишь, я в полном порядке…
– Это еще что за урод! – воскликнула Анна, когда с последним пакетом водворилась-таки в дом. И указала на еловую лапу.
– Это новогодняя елка, – скромно объяснил Гобоист.
– Да уж, это в твоем стиле. Что ж, тебе идет.
На этой ласковой ноте они и начали готовиться к семейному празднику. Анна, по-видимому, решила вовсю пустить окружающим пыль в глаза – не только обедневшему муженьку. Она привезла икры и дорогой рыбы, фаршированных оливок и маслин, груду фруктов, включая киви и дыни, где-то раздобыла миног, вывалила целое мясное ассорти и – венец всего – из отдельного пакета извлекла большого гуся.