Мы, значит, армяне, а вы на гобое
Шрифт:
И занималась по всей бывшей советской многонациональной земле первая заря нового счастливого года. Мерцали пятиконечные рубиновые звезды на башнях Кремля, и мерцала в свете разноцветных новогодних лампочек пятиконечная, с обглоданным основанием, алая тусклая звезда на верхней ветке еловой лапы в гостиной Гобоиста.
Глава десятая
Однажды в конце января Гобоисту опять приснилось, что он живет под одной крышей с матерью. Ему снилось, будто он лежит на очень маленькой и узкой кровати и ему очень дует. Он видит себя со стороны и понимает во сне, что ему снится детство. Мать тихо подходит к нему, склоняется и шепчет:
– Вставай, Костик, уже поздно, ты опоздаешь
И он понимает, что мать говорит о музыкальной школе, и, действительно, вспоминает с волнением, что да, он опаздывает, опаздывает, надо быстро, бегом, мигом… И он просыпается один в своем кабинете в Коттедже. Тускло светит сквозь брусничного цвета занавеси бессолнечное зимнее утро, дует из щелей, пахнет вчерашним табаком. Он спускается вниз в пижаме, пьет сок, закуривает сигарету из пачки, что валяется на тумбочке в гостиной. И думает, что сон этот приснился ему потому, что он просто-напросто очень соскучился по труду.
И эта мысль освежает, будто толкает его. Боже, сколько бездарных дней он провел в последние месяцы… А ведь скоро февраль, а там и весна, и Баальбек, и никак нельзя осрамиться – от этого фестиваля так много зависит, и прежде всего – будущие контракты, гастроли… Он и чувствует себя в последнее время таким разбитым, потому что не работает… Баальбек, древняя столица финикийцев, мекка флейтистов всего мира. Финикийцы приносили в жертву Ваалу младенцев – всегда детей аристократов, то есть в отличие, скажем, от России, у финикийской элиты были честь и ответственность, своего рода осознание обязанности служения народу: впрочем, аристократические дети все ж таки вкуснее… Жертвоприношение происходило при музыкальном сопровождении, играла древняя деревянная флейта с точно такой тростью, как у его гобоя, ей помогали лира и бой тамбуринов…
Так бывает у людей не совсем уравновешенных: ничего радостного не случилось, никакой победной вести он не получил, и до весны не близко, теперь еще и январь не кончился, – но отчего-то именно этим утром он испытывал подъем сил… Он стоял под душем. И глупо твердил: труды и дни, поэзия и правда, былое и думы, – и все в одном домике в Звенигороде с четырьмя сотками, надо же…
Он успокоился в последнее время. Анна приезжала раз в неделю, что-то готовила, гладила рубашки, играла с ним в дурака. И уезжала, не оставаясь ночевать. Елена все болела, и Гобоист часто звонил ее дочери, хоть и не часто заставал. Та говорила дежурное маме лучше, да, наверное скоро, врач не может сказать точно… Телефон молчал целыми днями, как закопанный в землю, но это вовсе не смущало Гобоиста: он ведь дал этот номер лишь своему администратору, а сам никому не звонил. Он ждал только подтверждения от импресарио о сроках отъезда – по его расчетам все должно было прийтись на середину апреля, и он уже предвкушал, что отметит свой день рождения в Баальбеке. А месяц до отъезда будет плотно репетировать со своими музыкантами, которых отпустил после испанских гастролей в вольное плаванье…
Он попробовал партию гобоя из Вагнера, сначала в одиночку, потом с оркестром, у которого был отключен гобой – минус один. Конечно, он растерял форму. Так что теперь остается только работать и работать…
После полудня началась метель, причем бурная, с сильным ветром, снег с крыш соседских хибар поднимался и вихрился в воздухе; даже в щель под дверь балкона намело манного снежка. Гобоист испытывал какое-то странное летающее чувство – истому одиночества, жар от электрокамина, еще теплый, с залитой в него рюмкой коньяка, крепкий чай в толстостенной тяжелой кружке, – только февральский ветер налетает на дом и на окна и трясет, побрякивая, водосточные желоба. В какие-то мгновения Гобоист ловил себя на том, что впал будто в забытье, созерцая одну точку на обоях, но ничего не видя, будто чувствуя только, как подрагивают его зрачки, и сладкое чувство было в этих провалах внимания, и ему вдруг казалось, что он снова то тут, то там видит бабочку, но очнувшись – ничего не обнаруживал… И хотелось, чтобы эта вот жизнь в полусознании, с гобоем в руке, с метелью на дворе и домашним теплом – длилась и длилась, без мыслей и желаний, одиноко и бестревожно…
И он прошептал почти беззвучно: хотел бы жизнь просвистать скворцом, он с юности обожал Мандельштама…
Администратор позвонил около трех дня. Он был вполпьяна как обычно.
– Нехорошие новости, Костя. Они отозвали приглашение.
– Что там случилось? – вяло спросил Гобоист и поставил на стол кружку с чаем.
– Рамон сказал, что программа перегружена. И что у русских всегда какие-то сумасшедшие требования. И что он не может каждый раз платить за дорогу. Тем более для Мусоргского ты приплел еще и пианиста… А ты знаешь, сколько стоит билет до Бейрута. Он дорого стоит, Костя, у нас таких денег нет.
– Нет, – согласился Гобоист.
– Не любят они нас, Костя, вот что. Боятся. Мы же лучше играем. И не только нашего Чайковского. Мы же…
– Позвони ребятам, – перебил его Гобоист и дал отбой.
И все покатилось под горку, как на санках, – одно к одному.
Фирма, которая записывала их последний диск, отказалась от допечаток – диск плохо расходится, как они утверждали, хотя Костя знал, что в магазинах его не сыскать… Воры, мошенники, говорят так, чтобы не платить, а сами допечатают втихую, и за руку их не поймать… Фирма отказалась заключить и новый контракт, а значит – и платить аванс, пока они не предъявят как минимум половину совсем нового материала. Но такого материала у квинтета сейчас не было. Костя заказал партитуру в Америке – микс из Вивальди, Генделя, Гайдна и Моцарта в джазовой обработке, оставалось подложить только синтезатор под эту полную партитуру для гобоя, флейты, кларнета, фагота и валторны, -этого и в Европе было не достать. Но партитура где-то застряла, так пока и не пришла, к тому же счет будет под две тысячи баксов, какие уж там билеты в Ливан… Но если он это сделает, если все сложится -они будут первыми в России…
Деньги кончались.
Ребята подрабатывали кто где, и нужно было их срочно собирать и работать. Валторна закатила истерику: парень устроился играть в какой-то грузинский ресторан, где его наняли, чтоб он распугал завсегдатаев-бандитов и их марух Генделем. Он очень пристойно зарабатывал, поскольку часть бандитов действительно ретировалась, не стерпев оскорблявших, видно, их слух звуков, но часть припозднилась, а один даже заказывал по три раза за вечер Альбинони, причем платил сразу сто баксов. Валторне нравилось. Тем более что парень завел роман с администраторшей, о чем, конечно, Косте и рассказал. Причем нагло потребовал повысить его ставку вдвое. Это было по-свински, если учесть, что Костя некогда выковырнул его из самого темного угла филармонии и даже принимал участие в приобретении смокинга для первых в его жизни заграничных гастролей. И теперь нужно было искать другую валторну…
И тут позвонила Елена. Он был так рад, что не сразу спросил – откуда она, все повторял: ты дома, ты дома…
– Я могу говорить одну секунду, – сказала сдавленно Елена.
–
Приезжай, я договорилась, меня выпустят на пять минут на прогулку…
– И положила трубку.
Адрес больницы он знал – она находилась на Воробьевых горах. Он решил ехать завтра же. Но машина не завелась: он уже неделю ею не пользовался, и то ли сел аккумулятор, то ли загустело масло, то ли что-то случилось со стартером. Гобоист решил ехать на электричке. Он страшно замерз, пока шел три километра до станции – не стал надевать сапоги, отправился в тонких кожаных ботинках. Электричка, естественно, ушла у него из-под носа, ждать нужно было около часа. К счастью, на станции работал буфет и давали водку с тошнотворным машинным запахом жареными пончиками, обвалянными в сахарной пудре.
Сто пятьдесят граммов ему налили в пластиковый стаканчик. Когда он отглотнул по привычке, его чуть не стошнило: водка воняла сивухой и чем-то техническим, железным. Он заставил себя выпить эту гадость, откусил от пончика и стал очень печальным. Уселся на холодную лавку и развернул единственную продававшуюся здесь газету Московский комсомолец.
К этому органу печати он тоже испытывал стойкое отвращение, особенно после того, как по несколько раз на дню ему приходилось, стоя в пробках, читать на рекламных растяжках Умри тоска, читай МК. И эта самая тоска, которая, будучи при смерти, читает МК, вызывала самые чудовищные видения…