Мяч, оставшийся в небе. Автобиографическая проза. Стихи
Шрифт:
Разумеется, больше я всё-таки запомнила, чем забыла или мысленно передвинула. (Зритель-передвижник!) «Везде передо мной подвижные картины». Оказывается, не везде. Да и то, что изменилось, изменилось ведь незаметно, без резкой жестикуляции. Это как движение рассвета:
Бескрыло перелетая, Не двигаясь, пересела Просветов лиственных стая…Словом, так и кажется, что за пройденные мною годы детали знакомых картин тоже, НЕ ДВИГАЯСЬ, ПЕРЕСЕЛИ! Повторю: не все. Но уж что осталось в точности неизменным, но уж что БЕССПОРНО никуда не пересаживалось и не пересядет, так это то, что
Однако прежде чем сестра приохотила меня к этому занятию, я, стремясь и сама к познанию, довольствовалась чем ни подвернись. К примеру, от капризов, от рёва, предпринимаемого мной подчас перед сном, меня старались отвлечь (и отвлекали порой даже успешно!)… портретами немецких коммунистов! которые отец приносил из другой комнаты и подавал мне торжественно, с широкой улыбкой! Приумолкнув, я принимала портреты. И как же должна была удивлять его и радовать такая политическая развитость в малом ребёнке! И как сильно огорчился бы мой добрый отец, узнай он, что я не разбираюсь в политике… даже теперь!
Впрочем, во все те вечера, когда я по какому-либо случаю подымала бушующий рёв, меня утихомиривали, конечно, не только портретами выдающихся политических деятелей, но иногда и серебряным карандашом, изузоренным крошечными эмалевыми вставками, дивным карандашом, у которого было только два недостатка: он не рисовал и не писал! (Будучи во всем остальном зато безупречен и совершенен, не был ли он, кстати, предвестником тех моих — песенных — ботинок, в которых можно только «стоять и сидеть», зато «в любую погоду»? Как знать… Но не будем, не будем забегать так далеко вперед и гадать на кофейной гуще.)
Унимали взрослые мою мятежность также и при помощи красной шкатулки (заслуживающей, правда, особенного рассказа!). И при содействии другой, маленькой, «самой младшей», как я её называла, шкатулки палисандровой, с двумя чуланчиками для белых и чёрных ниток, — а также и при посредстве других причудливых причиндалов из маминого небольшого домашнего антиквариата, который она величала «остатками прежней роскоши». Как если бы от изредка благополучного, но никогда и прежде не богатого быта могли быть ещё и «остатки»! На мой-то непосвящённый и непросвещённый взгляд никакая это была не «роскошь», а как раз главные вещи в доме!
Суровый наш быт Вперемешку… С изысканным! (Словно в насмешку!) Так Золушка держит хрустальную туфельку, Чёрной от сажи рукой…Но было в моих предсоньях и такое время (быть может, не очень долгое, однако чрезвычайно напряжённое), когда никакие красные шкатулки и серебряные карандаши, кажется, не могли так развлечь и утешить меня в моих непонятных горестях, как… политическая карикатура! Из тех её образчиков, которые отец вырезал (или — по его слову — вырезывал) из газет в качестве подсобного материала для своих лекций и докладов по международному положению.
Не понимаю: как до тех пор я жила на свете без политической карикатуры?! И почему бы мне было — сразу, на месте! — не погибнуть без материалов для докладов по международному положению?! Пока отец искал в другой комнате папку с карикатурами, я, от предварительного отчаяния, от страха, что вот вдруг возьмут и обнесут меня сегодня этими — по слову Ивана Киуру, — «сверкающими богатыми сокровищами», — прямо разрывалась от горьких рыданий. Но вот долгожданные картинки получены. И я могу раскладывать их по одеялу перед собой. Я сосредотачиваюсь, углубляясь в их изучение. Горести — как не бывало! Затем налаживается и сон. Если больна была, — болезнь проходит.
Резкие (подозреваю, уже и в рассказанные дни, подчас устарелые) изображения, например, Чемберлена в цилиндре, с моноклем в глазу и в галстуке бабочкой действовали на меня успокаивающе-усыпительно, как хорошая колыбельная. Мирили с реальностью. Почему? В чём могла быть разгадка такого пристрастия к несоразмерным фигурам работы Бориса Ефимова, Кукрыниксов (кажется, тогда гремевших славой), других шаржистов и карикатуристов, — художников не передвижников, а пересмешников? В чём было дело, в чём, так сказать, пафос? Ведь не могла же я тогда понимать символического значения, истинного назначения таких рисунков!
Волшебница Сирень.
Рисунок Новеллы Матвеевой. Июль 1948 г.
Что ж! Тем-то они и разбирали меня, что я их не понимала. (Вариант: «Он тем меня и взял, что мне его не жаль».) Да нет! — как могла бы нянчить, баюкать, утешать ребёнка политкарикатура, знай бы он — что она такое? Никак не могла бы, думаю я. Ведь только моя неосведомлённость на её счет и придавала ей в моих глазах всю ту значительность и чудесную замечательность, подобную смеху некстати «ночью и на бурном закате»! Ведь только мое неведение полнейшее и могло превратить обыкновенные газетные вырезки в некое царственное подобие непреходящей классики (пусть не для всех, но для меня — бесспорной). Потому что все эти карлики и дылды, и непомерные лопающиеся толстяки, и немыслимо худосочные чудаки-чудаковские; потому что все эти замысловатые «костюмы» (с перепадами от горностаевых мантий до ходьбы без штанов); потому что посвящение себя всеми этими жуликами самым странным и необъяснимым занятиям вроде срывания какого-нибудь занавеса или перетаскивания земного шара с места на место; потому что всё это (в моём понимании) не могло быть ничем иным, как только сказкой! Прекрасной, волшебной, причудливой сказкой на ночь! (Вот как? Значит, коты и собаки от живописи — это сатира, а сама сатира — что твои коты и собаки?!)
Позднее, когда я узнала, что даже сам «Гулливер» не полностью сказка, а всего лишь политическая сатира, я этим так была раздосадована, как если бы столкнулась вдруг с вероломством! А ведь я так рассчитывала на него, — на Гулливера то есть! Так свято верила, что его титаны и малютки ничего не значат! То есть ничего, кроме самих себя, но ведь это-то и есть (было!) самое грандиозное! Я так радовалась, что всё это только сказка, но ведь это смиренное «только» — оно-то и есть (было!) самое величественное и беспредельное… И вдруг… точно щелчок по лбу, — «сатира»!
Впору было заподозрить, что уж в таком случае и катушка ниток и чашка чаю, и вся комната, и весь мир, и мы сами — тоже всего лишь какая-то политическая сатира, ни больше ни меньше! (А меньше-то и нельзя!)
Да нет! Какая может быть политика среди вещей, которые только представляютсянеодушевлёнными? Какая ещё сатира — в областях непознаваемых? Да если на то пошло, оно и так всё должно быть с глазами и с ножками! — всё это тайное мировое хозяйство, притворившееся и хромым и слепорождённым, но очень ловко ускользающее от умозрения… И ведь ходит оно ходуном, и кувыркается, и куролесит «не для чего-то, а просто так» и уж во всяком разе — не для сатиры!