Мяч, оставшийся в небе. Автобиографическая проза. Стихи
Шрифт:
Особенно очевидным это становилось к ночи, когда вы были одни, и перед сном, и во сне… Ведь самые чудесные сны моего детства (безо всякой политики страшные, безо всякой сатиры смешные) никогда не были посвящены никаким таким вигам и тори, а всегда только лилипутам и великанам. Самим по себе.
И вот, стало быть, почему (чтобы уж разделаться с этим вопросом и подвести итоги) — вот, стало быть, почему — как только узнала я возмутительную весть, что «Гулливер» не сказка (вернее не совсем бескорыстная сказка); что все изображённые в ней дивные существа всё-таки что-то значат (значат в скучном смысле и в скучном мире, а не у себя на родине, в заповеданном Джиннистане!), — то бишь систематически намекают
Может быть, это «смешно и дико» (как сказал Ростан устами Лизы Рагно [11] ), но я и поныне, кажется, осталась (в чём-то) приверженкой не взрослых (полных), а детских (сокращённых) изданий свифтовского шедевра. Сокращённых как раз настолько, чтобы политика не успела внутрь повествования откуда-нибудь пролезть… И чтобы негде ей было расположиться там со всеми удобствами!
11
Лиза Рагно— жена кондитера в комедии Эдмона Ростана «Сирано де Бержерак».
Ребячливость, давно непозволительная? Может быть. Я и сама это нутром чую. И всё же слухи о каких-то моих панических «бегствах от действительности» в идеализм, в инфантилизм, в сентиментализм, в идиотизм, в блаженство рассудка и вообще в какие-то Елисейские поля восторженного слабоумия, — все эти слухи, как сказал бы классик, несколько преувеличены. Мне, конечно, жаль, что я произвожу такое впечатление… Жаль, что и само слово «романтик» в устах сегодняшнего человека стало звучать как «дурак»! И хотя мне было бы бесконечно лестно попасть под эту категорию вместе с такими людьми, как Вальтер Скотт, Гюго и, скажем, Шарлотта Бронте, всё же я (в страхе перед ярлыками и этикетками) от этих выдумщиков отступилась и теперь пишу голые факты, только факты и ничего, кроме фактов!
Ведь до чего доходит? Доходит до того, что даже в таком ненормально-мечтательном стихотворении, каким является «Акация», все мелкие детали — и те у меня строго сверены с автобиографической существенностью и жизнью, как есть! Правда, Иван Киуру всегда утверждал, что «жизнь совсем не такова, какова она есть», а ему не верить я не могу. Что ж! Значит, они (я о деталях) сверены не с такой жизнью «какова она есть», но с какой-то жизнью они ведь несомненно сверены. Главное, были бы сверены. И главное — с жизнью. Ну, там, с какой-нибудь… (Гром и молния! Где я вам возьму настоящую?!) И если я, к примеру, говорю (в той же «Акации») —
Шахматное полотенце, Синяя книга баллад, —то знаю, чт оговорю. Тщетно поверхностный пересмешник стал бы заверять вас, что «полотенце» тут ради рифм «квинтэссенция» и «заусенцы» притянуто! Ничего подобного! С тех пор как меня, повторяю, запугали разными прозвищами (и попрёками в беспочвенности осыпали), я не решилась бы и полотенце придумать сама, личными силами! Но уж если оно у меня в стихе обозначено, то позвольте присягнуть; значит, оно у нас в доме действительно было — «шахматное», полотенце то есть! И от исторической правды с её реализмом тут не отступлено ни на шаг! Даже, как сейчас помню — с обоих полюсов его красуются именно шахматные клетки, вышитые (уже ветхими) бледно-фиолетовыми и коричневатыми нитками… Мы его даже так и называли: — А ты не помнишь, где у нас шахматное полотенце?
То же и «Синяя книга баллад»! Уж раз я говорю, что она синяя, значит… гм… впрочем, кажется, она была всего лишь тёмно-голубая. Но отклонение от суровой правды жизни здесь ведь самое незначительное — разве не так? Если же ко мне опять придираться станут (в прямом смысле, де, краски сгущаешь!), — сами должны понимать, — отвечу я, — что в наше время от голубого до синего — один шаг! [12]
Вообще, что касается реализма, то, по-моему, только реалистом чувств и можно быть в этом мире, где, по-видимому, никак невозможно быть реалистом всего остального.
12
Здесь автор, конечно, ни на что вульгарноене намекает. Даже ещё не знает, что самые краски и цвета уже опорочены временем, — новыми словоприменениями. ( примечание автора).
Но теперь мне смутно вспоминается, что, вроде бы, начинала я о ином? О своём, например (времён Мясницкой улицы), непонимании политики в газетной карикатуре и о своём, опять-таки, сопротивлении сатире в «Путешествии Гулливера». Ясно, что даже в каком-нибудь путешествии Гули и Веры — и то должна была бы присутствовать какая-никакая сатира, с этим ведь ничего не поделаешь! Но я этого не понимала.
В тяжёлых формах эта моя особенность, правда, не сохранилась надолго. Постепенно старинная борьба тори с вигами, королей с парламентами, епископов с королями втянула и меня в свою орбиту. В подростковом возрасте я уже втравливала свою раннюю музу то в одно, то в другое политпредприятие, где «Торьям виги кажут фиги», где темнокожие беглые рабы прячутся на болоте от собак надсмотрщика и… мало ли ещё что происходит… От политики не уйдёшь хотя бы уж потому, что никогда не знаешь — где она начинается, а где кончается, и кончается ли она где-нибудь вообще. Но я и не помышляла о каком-нибудь бегстве от политики. Просто я сразу (хотя и невольно) отделила её для себя от сказки. И некоторое время это выглядело, как «навсегда».
Быть может, с моей невежественной стороны это дерзко, но иногда мне казалось, что старое оконное стекло, надтреснутое и надставленное или кривое, может заключать в себе… случайные элементы телескопа. Бывает, мне думалось, такое стечение волн стекла, через которое звёзды днём открывать можно! Во всяком случае таким стеклом, — обычным, но с видами в необычное, — были для меня в раннем детстве (независимо от их усыпительного воздействия!) газетно-рисованные аллегории мирового империализма. Повторю: для меня они были просто сказками. Тут как бы стекло было нашито на стекло, слой набегал на слой и, взаимоисключаясь, все они созидали какой-то неожиданный третий смысл, единственно нужный мне. Но не было, не было случайных элементов даже и такого «телескопа» в тех политических портретах (на толстой бумаге, не больших и не малых), которые подсовывал мне отец (и к которым я также должна вернуться).
Бывало, что он пытался как можно более подробно и внятно поведать мне о жизни и подвигах Эрнста Тельмана, Клары Цеткин, Розы Люксембург, но рассказы эти я слушала вполуха, а портреты их героев принимала на рассмотрение… лишь в силу какой-то своеобразной младенческой учтивости, нападающей, как это ни странно, подчас и на таких безутешно-привередливых зверёнышей, каким являлась я! Вообще у многих детей на лицах можно порой наблюдать это неожиданно тихое выражение внезапной рыцарственности по отношению ко взрослым… В это время дети смотрят не прямо, а немножко вниз и в сторону, а в углах полуулыбок возникают у них как бы небольшие зажимчики, — точно у благовоспитанных дворян на старинных изображениях, там, где они подбородками слегка упираются в стоячие воротники! И во всём ребячьем облике тогда образуется — вдруг, откуда ни возьмись, — внимательно светящееся терпение и тайная снисходительность к маленьким слабостям взрослых, — право же, таким простительным, если рассудить… Кстати, это выражение обязательности, подавляемой светской неловкости и покровительственной понятливости скрываемого сочувствия, — словом, это смешанное улыбчивое выражение личности лягушонка-дворянина наблюдается подчас не только на лицах человеческих детей, но даже и на физиономиях домашних животных! Когда они так исполнительно подставляют макушки, чтобы их погладили (раз уж так надо, хотя им самим это сейчас вовсе не требуется) или… когда, по их наблюдательному мнению, хозяева их попадают в дурацкое положение…
Быть может, в помянутое время выкраивалась и на моём лице подобная мина? Не потому, что я-то являлась понятливым ребёнком, добрым до конца. (Чего не было, того не было!) А потому, что отец подносил мне свои драгоценные портреты политиков не просто так, а бережно держа каждый обеими руками за краешки и, как я уже говорила, широко улыбаясь. И так как в улыбке этой читалась какая-то странная просительность и даже вроде надежда на идейную преемственность — от отцов к детям, — то закапризничать, взбрыкнуть или разреветься в тот миг было бы немыслимым вероломством!