Мяч, оставшийся в небе. Автобиографическая проза. Стихи
Шрифт:
Словом, двое взрослых нашли возможным не просто подтрунить надо мной (я, кстати, уже отлично различала виды смеха), но зло высмеять человека, едва видного от земли! Который всего лишь ответил на их же вопросы и к тому же сказал им чистую правду.
Вот это-то я и называю в великовозрастных (неумеренных!) весельчаках переразвитым чувством комического.
У меня и в помыслах не было их как-то обидеть. Я думала — они порадуются вместе со мной, что сестру мою зовут так красиво! Но они восприняли её имя как личное оскорбление. Почему? Зависть близко была расположена? (Как бывают «слёзы близко» у некоторых людей, вроде меня — тогдашней?) Впрочем, стремиться
Имелся у нас в семье небольшой альбом в зернисто-чёрном прочном переплёте, уже и тогда старый, потрёпанный, — и весь он внутри испещрён был ещё юным, полугимназическим почерком матери. Уверена, то был её молодой дневник, но увы! мне не довелось прочитать его. И теперь о его содержании я никогда ничего не узнаю!
В середину одной из его крупно-кудрявыми буквами затканных страниц была вклеена фотография девочки, ещё такой маленькой, что даже ножки-бубликом; конечно, ещё только ползать училась! а теперь сидела в подушках. И глядела на вас большими, широчайше раскрытыми, очень светлыми глазами с выражением… какого я никогда больше у таких маленьких детей не видывала! В глазах ребёнка была как бы убедительная просьба; не обижать его, если можно, и простить ему его маленькие недостатки! Вместе с тем вопрошающие и просящие глаза эти, светлые, как сам свет, были на удивление приветливы и добры. Ко всем! Ко всем другим людям, — кто бы ни заглянул в них, намеренно или ненароком.
Теперь, глазами памяти из далека времени, я вижу этот снимок по-иному, чем видела в детстве. Ведь тогда мою глупость, падкую на яркость и на узоры, занимала не столько девочка на изображении, сколько исполинская пёстрая бабочка (то ли вышитая, то ли нарисованная) на её фартуке! Бабочка с большеглазыми крыльями распространялась почти во всю ширь фартука большеглазой девочки, и глаза крыльев отвлекали от глаз лица. Между тем хозяйкой фартука, глазастой девочкой (открытость и доброта которой, видные на том снимке, кажутся мне теперь непомерными и опасными для тех, кто обзаведётся подобными) как раз и являлась моя старшая сестра — Роза-Лиана.
Сведения о её младенчестве, как всякая внутрисемейная история, должны были, конечно, представляться нам всем навсегда нерушимыми, и никто не мог даже вообразить себе, что они когда-нибудь пропадут, как пропала та тетрадь в альбомно-твёрдом переплёте. А ведь очень может быть, что многие домашние анекдоты, связанные с временем первого роста сестры, её особенные тогдашние словечки, замашки и выходки были записаны мамой как раз в ту тетрадь. Недаром же и портрет маленькой Лианы был вклеен туда же!
«Рукописи не горят»? Ах, вот как? Это в воде они не горят, думаю я. А в огне, соответственно, не тонут. Но ведь вообще-то мне и самой не раз доводилось наблюдать: до чего же безотказно загорается, чернеет и скручивается любая бумага! (А которая не горит, так на той ничего и записать невозможно…)
Иное дело — плохие рукописи. Вот эти действительно в огне не горят и в воде не тонут! И это так же верно, как то, что абсолютно ничего не делается и полномочным их кровным родичам; плохие статуи не разбиваются, плохие картины не вспарываются, плохие (поддельные) самоцветы — не разворовываются… (Я, во всяком случае, не слыхала, чтобы кто-нибудь выкрал бы из иконостаса фальшивые самоцветы специально для того, чтобы глухой полночью, тайком, крадучись… — подло подменить их настоящими!)
Но всё это, конечно, лишь к слову сказать. Ведь канувшая тетрадь навряд ли могла представлять для других такую же ценность, какую имела она для нашей семьи. Хотя, впрочем, у моей матери смолоду был до такой степени сжатый и замечательно-находчивый слог, что лица, прихватившие тетрадь, давно и наверняка поднялись уже с её помощью на целую ступень своего умственного развития! Отрешась от низменного мычания, они, думается, давно уже возвысились аж до детского лепета моей сестры (времён фартучка с бабочкой), записанного рукой моей матери. Её слогом!
(Ах, как зло! Как злы вообще всегда эти обкраденные! И насколько же добрее — эти милашки-воры!)
В прорве ночной В черном окне Вещи, скользнув, исчезали, — Гасли на дне Ночи и дали. А выпархивали Уже в той епархии они, где люди живы, где книги целы, где нет печали.Задолго до того, как фамилия обзавелась мною, в истории семьи имела место изба в каком-то (по моим представлениям, ото всего далёком) колхозе. Избу эту временно снимали родители. Хозяйка-молочница, как ни странно, всё ещё как-то связанная со своей коровой (видимо, ещё не всё было охвачено коллективизацией!), однажды куда-то отвлеклась от своего хозяйства. Отсутствовали в тот миг и Николай Николаевич с Надеждой Тимофеевной, так что при больших молочных бидонах, среди яркой скуки зноя, осталась, как на часах, одна только маленькая Лиана.
Если за избами и раскачивалось жаркое дневное равнинное марево, то не в нём был, по всей очевидности, пафос, а больше-то — в суетливом движении восторженных колхозных мух, наседавших на незакрытое молоко. Это не ускользнуло от напряжённо-ответственного внимания маленькой девочки. (Очень возможно, что во всё время отсутствия взрослых она отмахивала мух сжатыми кулаками!) И как только вернулись взрослые, —
— Б абуська! — обратилась она к хозяйке. — Б абуська, а твое молоко мухи кусают!
Да, именно так: не «едят», не «пьют», а «кусают»! Мухи всё-таки…
Мама любила пересказывать нам эту маленькую историю.
…Дело следующее происходило, если не ошибаюсь, всё в том же колхозе (или совхозе), когда однажды мама сварила исполинскую кастрюлю превосходнейшего компота и поставила её для прохлады на пол. Затем она и отец опять ушли — не то в гости, не то за покупками. И что же, воротясь, они видят? Выяснилось, что в их отсутствие Лиана залезла в компот с ногами и, одержимая духом чистоплотности, вымыла в нём ноги! Тем же компотом она вымыла и пол вокруг, после чего усердно вытерла его (боюсь, что не простой тряпкой, а каким-нибудь, опять же, чепчиком, платьем или чулками! Но не буду уж домысливать то, чего точноне помню).