Мяч, оставшийся в небе. Автобиографическая проза. Стихи
Шрифт:
Тем не менее, наверное, к лучшему, что я не оглашала свою досаду, негодовала молча. Наверное, это удача, что отец, который жил для всего человечества, этих моих гадкихмыслей не знал! Навряд ли он разделил бы мои новые воззрения, а я ничего не сумела бы объяснить. Отец бредил коллективизмом и, как «суровый Дант» — сонета, не презирал даже, кажется, и самого общежития! Во мне же этого коллективизма — не было никогда и маковой росинки; я была на редкость необщительна и неисправимо дика. Правда и то, что я знать не знала: чем именно можно вызвать «гнев отца» (он нас никогда не наказывал), и молчала я не из страха, а всего лишь по необъявленному обычаю всех детей: скрывать, замалчивать именно то, что кажется особенно серьёзным и трудным.
Ангел ночи.
Рисунок Новеллы Матвеевой. 1942 г.
Впоследствии я не могла разгадать этот феномен даже на собственном бывшем примере. И опыте! А недавно мысль о непонятной скрытности детей встретила у самого Честертона.
А может быть, в путанице дверей, что так возмущала меня на первых порах вселения, не содержалось для нас ничего обидного? Может быть, библиотекарша-то была из бедных, и следовало здесь не о дверях подумать (как в моей, тогда будущей, пьесе «Трактир „Четвереньки“» о дверях только и думает моя героиня Веста!), но о самой соседке: что за личность? А если не злая? И вопрос дверей тогда станет лишь вопросом привычки? Возможно, у меня просто не было чутья на людей — ни очного, ни заочного, — а нечего и говорить тут о каком-нибудь предчутье? Позволяющем порой даже малому ребятёнку (и прежде всего — ему!)
Ловить предзвуки — вести предоткрытий.Как знать, как знать… Быть может, всё и на самом деле было сложней? Или, наоборот, гораздо проще?
Может быть, да, а может быть, нет. Может быть, не здесь, но в главе под названием «Синдбад Мореход и другие» всё и откроется? Может быть, да.
Проходила зима, но мы ещё застали (и нас ещё застали) кое-какие из её весёлых примет.
Комната у нас хотя и угловая была, но ещё угловей (и ещё правей) находилось и почти вплотную к дому примыкало некое совсем небольшое и необитаемое строение. «Без окон без дверей» (точно огурец или трактир «Четвереньки»), Вроде сарайчика для сбережения топлива (или для привидений!). Эта безвыходностьзаброшенного сарая — не есть ли всего только плод моей тогдашней ненаблюдательности? Или вход-выход был просто сильно завьюжен? И верно: был. Но расчищать не хотелось. В белизне зимы сарайчик был слишком чёрен; ветхость и мокро-льдистая непроницаемость его общего вида не могли не отталкивать нас от расследования: есть ли «луч света» в этом «тёмном царстве». Да не очень-то и нужны были нам окна-двери: нас интересовала КРЫША! Для сестры (а значит, и для меня) она явилась бесценной находкой! Обогнув дом, мы по насту снежного заноса (или по какому другому — не помню — приспособлению) взбирались на её верхний, высоко поднятый край и, сидя на подошвах, съезжали — по ледяной кровельной поверхности — к её нижнему краю. Спускавшемуся, наоборот, так низко, что, съехав, мы оказывались в аккурат рядом с нашим крыльцом — на уровне самой нижней его ступеньки… И-и-ихх! И какой же русский не любит быстрой езды?!
Волшебства и молодцеватости, и неповторимого счастья езды той, — как будто со звёзд — и в незнаемое, в снега; езды в зимнее предвечерье, неуловимо похожей на подвиг и на свершение, — всё равно не описать! По вдохнутому воздуху — на таинственную миссию, по выдохнутому — на героическое свершение! Ну и что же, что результатов свершения — не видать? Ну и что же, что этот подвиг бесполезен? — всё равно не верилось, что это не он и что он напрасен.
…Надо ли пояснять, что детски-молодецкие представления эти могли проноситься у нас в умах и душах лишь на детском же уровне? Думаю, и пояснять тут нечего. И, конечно, мы не могли бы выразить всё это словами. (И долго ещё не собирались выражать!) Но могу опять поручиться; казалось— многое! Казалось, что в синем напуске сумерек, в снежной остроте воздуха, в свисте движения было что-то от наших умопомрачительных подвигов и заслуг! Забавно? Зато оно успокаивало, снимало «заботу», к ночи обеспечивало хороший сон.
В движении, в движении — Весь мельника покой, —разве не так поётся в песне Шуберта на стихи Мюллера (с которым, кстати, во умножение моих «заслуг», я родилась в один день!).
Рассказать ли… Но нет, не описать! И я умолкаю (надо признаться, весьма неохотно!). Ограничусь лишь выражением запоздалого удивления, что меня (больную «Меньером») в езде той ни разу не укачало.
Крыша, идеальная, так сказать, ещё изначала времён, (а после шлифовки ещё идеальнее сделавшаяся), вроде во всех отношениях состоявшаяся крыша, — всё же имела свои недостатки. Гвоздь — не гвоздь, — не знаю: может быть, ржаво-изогнувшееся кровельное железо (кто ездил по крыше — меня поймёт), — но к нашим пальто на каком-то отрезке пути всё время что-то каверзно придиралось… Проносясь, мы старались не думать об этом; это ведь было, кажется, только в одном месте крыши, а захват духа не давал задерживаться из-за пустяков. И что же? Девочками из приличной семьи среднего достатка взбирались мы на эту кровлю — деклассированным элементом, оборвышами — спускались с другой стороны! И хотя наше столь наглядно-показательное ниспровержение из интеллигенции в люмпены происходило, конечно, не сразу, а из раза в раз и частями (кстати, низвергаясь по ГЛАДИ, тоже ведь великолепно обтрёпываешься!), мать, наблюдавшая из окна наши румяные профили и повторяющийся полёт, не могла не озадачиваться состоянием нашей экипировки.
— На них не напасёшься ни одежды, ни обуви! — жаловалась она отцу. — На них всё горит и рвётся! — негодовала она, стремясь думать только о рутинном быте. А сама, взирая на наши вылазки, вслушиваясь в разудалое шипенье наших подошв о лёд и железо, «незаметно» от нас (то есть не без труда!) подавляла улыбку. Она только более-менее успешно стягивала губы, но из голубых глаз рвался юмор…
На «не напасёшься» отец отвечал рассеянно: — А? Да-да! Совершенно верно. — Не особо и сам вникая — чт оименно «верно» (хотя НАПАСАТЬСЯ-то предстояло именно ему. На маме была обязанность шить и перешивать).
…«Как зима беспредельна!» — запишет через много лет ваш адресант. Да. Но беспредельна она, наверное, только в рассуждении пространства. Только вширь. (А может быть, даже и внутрь? Как «даль свободного романа» «сквозь магический кристалл»?) Всё так наверно и есть. Но даже зима не беспредельна ВО ВРЕМЕНИ.
Вблизи снега ещё совсем упруги, А в дальний лес уже весна зашла: Лежит в тиши, заламывает руки И жадно ждёт заветного числа. Число придёт! Оно уже так близко…Это из маминых стихов. Из стихов тогодома. Того периода.
Собственно говоря, весну мы, наверно, встретили у своего двора (что-нибудь вроде болезней могло помешать нашему с сестрой немедленному выходу на более вольную волю). Была уже, может быть, и не весна, а полное раннее лето, когда мы выбрались в настоящую — по нашим масштабам — даль. Но именно тот наш выход запомнился мне как первый. Как если бы мы только что приехали — и СРАЗУ же вышли в путь, точно какие-нибудь впервые открывающие широкий мир основатели колоний.