Мясо
Шрифт:
— Серёг, давай-ка без морализма, — неожиданно жёстко сказал Артур. — Отца не трогай. Он у меня — больное место…
— И всё-таки не твоё это. Ты другой…
— А какой я?! Ну, ёб твою, какой я?! Вот сейчас едем, болтаем — хорошо. Приедем, водки попьём, поросёнком молочным закусим — хорошо. Этот вот клоун, — Артур ткнул пальцем в сторону Юращенко, — цирк устроит, посмеёмся — хорошо. А что потом? Когда вернёмся? А?! То-то, бля! Как Алиев под Ускова стелиться, что ли?! Да?! Или жопу рвать за лычки?! Говорить, бля, все умеют…
— А ты сердце своё слушай, — голос
— Да как его слушать, ты, умник! Стетоскопом, что ли!
— Мы мальчишками в морг при университетской клинике бегали. Очень интересовала смерть, знаешь ли, в определённый период нашей жизни. Заглядывали в окна. Убегали с визгом. Рассказывали байки в школе. Про трупы, двигающие конечностями, и прочую чепуху. Мальчишки даже играли в футбол найденным на университетской помойке черепом. Истлевшим, обтянутым сморщенной кожей. Этим их интерес ограничился. Они ушли и никогда не возвращались. Просто стали старше. Это стало для них, знаешь, как прочерченная на дверном косяке риска, что ли. А я вернулся…
Неподалёку от нового, затянутого кафелем, находился старый морг для безродных. В мрачных и сырых его подвалах, на потемневших досках и полатях стояли гробы с втиснутыми в них кое-как человеческими остатками. Там, в этом странном месте, в этой обители покоя и скорби, я впервые понял, кто я есть. Знаешь, мне пришлось даже страх перед товарищами разыгрывать… В этом возрасте ещё стесняешься своих особенностей… Знаешь, если честно, единственное чувство, которое я испытывал там, внизу, было настойчивое, даже несколько болезненное любопытство. Помнится, я долго не мог уйти, всё ходил между едва различимыми во тьме гробами, вдыхая запах тлена и ещё чего-то, едва уловимого и таинственного… Это состояние было сродни эйфории. У меня кружилась голова и звенело в ушах… Ты когда-нибудь испытывал такое?
— Ты псих, — сказал Артур и отвернулся. И, не поворачиваясь, добавил:
— Мы, между прочим, тебе на мои неправедные кабинет отгрохали — любой врач бы позавидовал… И Парацельса твоего в изгнании поддерживаем. Так что варежку подбери и не вякай… А если на устное творчество потянуло — вон Юращенко сидит. На нём практикуйся…
Помолчали.
— Когда, кстати, Пшемеку его ордена и регалии вернут? — спросил Артур. — Ты говорил, ему из-за «Солидарности» практиковать запретили, так Валенса теперь большой человек…
— Практики его лишили из-за спиртного. Пил он раньше. Бывало и перед операциями.
— А, ну, значит, правильно, что лишили.
— Он талантливый хирург. Врач божьей милостью. И вот уже десять лет не берёт в рот ни капли…
— Так чего же его не прощают?
— Не знаю. Он не рассказывает, а спрашивать, думаю, бестактно. Полагаю, что-то они там не поделили. Как раз с соратниками из «Солидарности».
— Тоже мне — борцы за независимость! — зло сплюнул Артур. — Бились вместе, а как трофеи считать — каждый свои… Пусть письма пишет. Кается.
— Ты в своей жизни много каялся?
— Конечно. Только про себя.
— Вот-вот. А у меня опыт. Я-то письма писал, дурак наивный. Мог ведь на военной кафедре остаться — нет, напросился
— Серёг, чего мы с тобой орём так?
— Ветер, чёрт! Мотор! Шумно… Сволочи… Бугунову грибок банальный до трофической язвы долечили!.. Позор!
— Да, это уж точно, — сказал Артур. — У меня, помню, все ноги нарывами покрылись, так меня в санчасти врач осмотрел и говорит медсестре: «Цэ есть инфекция. Корку у каждой язвы сдирать, и сначала перекисью, а потом йодом…» Медсестра — прелесть. «Снимайте, говорит, кальсоны, солдат». Ну, я снял. А там, мать честная! Вся моя невостребованная любовь к телам небесным потянулась… Какой вы, говорит, солдат, невоздержанный! И по шляпе шпателем. А сама хохочет… А минут через пятнадцать я от боли сознание потерял… На следующий день пришёл, кальсоны снимаю, а язв вдвое больше, чем накануне. И от предстоящего ужаса волосы на голове шевелятся… А болван стоит, ему хоть бы что. Только она уже больше не смеётся…
— Стрептодермию конечностей, в частности, нижних, друг мой, в двадцатом веке лечат пенициллином, — сжал кулаки Дымов. — Быстро, легко, безболезненно. Тебе бы даже штаны полностью не пришлось снимать. Так, оголил бы мягкое место…
— Нет, так я не согласен, — засмеялся Артур. — Лучше страдать, но чтоб со спущенными штанами… Эх, сильны в нас, друг мой Дымов, инстинкты первичные…
— Ещё бы. Заперли подростков в период полового созревания без противоположного пола. Жизнь, Артур, это чудовищная сила, и если ей перекрыть естественный путь, она себе проложит новый. Только вот какой? Это зависит от многих факторов… Я слышал, у вас ночью в бытовке Аверченко насилует…
— Доходили слухи.
— И что же?
— Подходил, разговаривал. Нет, говорит, всё в порядке, ничего такого. Я ему, не бойся, дурак. Я помочь могу. Нет, говорит, и хоть ты тресни.
— Может быть, и правда слухи…
— Да нет. В ремроте зверьё лютует, это факт. Анвар, как с Мотыкало вернулся, точно с цепи сорвался. Всё ходил кабанам показывал, как его там девчонки целовали. Натурально. А Аверченко боится, что если фурсы узнают, устроят показательное разбирательство с письмами на родину, а ему ещё туда возвращаться. Вот и терпит. Хотя, как такое можно терпеть?!
— Н-да, — вздохнул Дымов.
— Чего? — не расслышал Артур.
— Н-да, говорю! — прокричал Дымов ему в ухо.
— Ерунда всё! — махнул рукой Артур. — Никто никому писать не будет. Офицерам дедовщина на руку. Ушли домой в обед, пробухали всю ночь, вернулись — казарма сияет, личный состав чистенький, сапоги, бляхи блестят. И наплевать, что кабаны всю ночь вкалывали, в промежутках между дембельскими концертами и «эпитафиями сигарете». Пока такой Бахметьев где-нибудь за трансформаторной будкой не вздёрнется…