Мятежный ангел
Шрифт:
— Как вы сказали?
— Человек тропиков, то есть ему нужны тепло и вода. И еще у господина Кустурицы болит шея, и ему не хватает подушки!
— Уж подушек у нас всегда в избытке, сколько вам нужно?
— Всего лишь одну.
— Вот прейскурант.
На листке с перечнем «дополнительных» услуг значилось, что подушка стоит десять евро в день.
— У нас за такие деньги можно выпить три эспрессо! А нельзя ли получить две подушки за пятнадцать евро?.. — предлагаю я.
— Конечно, можно!
Шутки он не понял.
—
— Мы протопим ваш номер, не волнуйтесь!
По пути к лифту замечаю Петера. Он сидит в кресле и читает программу «Нобелевской недели». Мой спутник ошибся: Петер ждет не меня, а шофера. Значит, даже те, кто является с неба, допускают промахи. Петер меня пока не замечает.
Похоже, настал удачный момент, чтобы расспросить его о таинственных хождениях по канату. Оторвавшись от чтения, он кладет программу на стол.
— Эмирее!
— Давно уж хочу задать тебе важный вопрос.
— Задавай.
— Но не отвечай с бухты-барахты.
— Разумеется, ха-ха!..
— Разумеется — что?
— Отвечу как на духу.
— Ты когда-нибудь ходил с завязанными глазами по канату, натянутому под куполом цирка, над площадью или над рекой?
Он смеется, но, видя мою серьезность, меняет выражение лица. Только глаза по-прежнему веселые.
— Сложный вопрос. А что ты хочешь услышать?
— Истину, хотя Достоевский сказал, что если бы ему пришлось выбирать между Истиной и Христом — при условии, что одно не подразумевает другого, — он последовал бы за Христом!
— Мрачным типом был этот Достоевский!
— Во мраке он искал свет и находил его. Каким еще мог быть человек, которого готовили к расстрелу и который испытывал высший накал чувств во время припадков эпилепсии? Мне близка его мысль о слиянии человеческих душ.
Достаю фотографию, сделанную пожилым рыбаком Неделько из Вишеграда, на которой Петер идет по тросу, протянутому над Дриной.
Он берет снимок, смотрит на него и какое-то время молчит.
— И это я?
— А кто?
— Где это засняли?
— Трос через Дрину натянут у ворот Старого Брода.
— Интересно получается: небо под ногами, а река над головой?
— Рыбак, который снимал, говорит, что был не в себе!
— А ведь недурно вышло?
— Он сказал, телефон у него совсем никудышный, а когда жал на кнопку, чуть было не упал за борт. По-моему, он щелкнул дважды! Ты видел его, Петер?
— Нет, но тарахтение мотора слышал, ха-ха!
— Куражишься?
— Самую чуточку! Ты что, думаешь, это и правда я?
— Да, думаю, но что скажешь ты?
— Истина всего важнее!
— Да-да… само собой.
— Великие истины всегда остаются тайной. Ты ведь никому не рассказывал об этом снимке?
— Нет, что ты!
Он вглядывается в фото.
— Можно, я оставлю его себе?
— Конечно!
И
— Не люблю, когда меня фотографируют, — говорит он, продолжая рассматривать снимок. Переворачивает его и опять обращает картинкой к себе, после чего проделывает финт; фотография исчезла, и руки Петера пусты. Мы смеемся.
К счастью, Петер не обрек на гибель мой сюжет. Если бы он прямо ответил на вопрос и сказал, что не имеет к канатам никакого отношения, в этой книге все развалилось бы!
Я подумал: быть может, подоспел случай прочесть ему рассказ, который я написал лет десять назад и до сих пор не решаюсь никому показать? Всю свою жизнь Петер бежит оппортунизма, точно так же, как я всегда норовил убежать от некоего живописного произведения.
— Сколько страниц ты исписал на пути завоевания свободы? И по-прежнему сторонишься оппортунизма? Скажи-ка — твоя преданность сербам родилась из потребности скитаться без цели и в конце концов все-таки находить цель? Тебе нравится песня «Идет Миле»?
— Да, и не только она!
— И таким образом ты обходил оппортунизм?
— До тех пор, пока оппортунизм не стал обходить меня стороной!
— Что ж, ладно, я тоже пытался бежать… от картины!
— Как можно убежать от картины?
— В буквальном смысле слова, от картины маслом! Мне долго не удавалось освободиться из-под власти одного артефакта.
— «Великое бегство от малой картины».
— Она была большая.
Понятно, тогда «Долгое бегство от большой картины»!
— Да, пожалуй. В итоге я и вправду пустился в бегство…
— Расскажи!
— Ты знаешь, что я занимаюсь музыкой?
— Слышал.
Я достаю из кармана пиджака лист бумаги и заливаюсь краской. Не слишком-то я далек от школяра, который, не в силах сдержаться, делится восторгами с близким ему человеком. Или это был эгоистический порыв — показать, что я тоже способен что-то сочинить? И вот я зачитываю это человеку, которому завтра должны вручить Нобелевскую премию. Ну не профан? Петер смотрит мне в глаза.
— Ну, давай же!
— Только не перебивай.
— Ладно, — говорит Петер, и я тотчас понимаю, что все будет наоборот: я стану то и дело поглядывать на него, чтобы понять по глазам нобелевского лауреата, как «идет» мое повествование.
Надеюсь, не провалюсь, подумал я. Но когда было прочитано первое слово, у меня возникло такое же ощущение, как при съемках фильма: снимаешь первый эпизод, и — не важно, вышел он удачным или нет, — череда кадров захватывает тебя, и ты превращаешься в покорного слугу собственных эмоций. Дело движется, и в иные мгновения начинаешь верить, что в тебе проснулся Лев Толстой, а потом вдруг оборачиваешься мышью, которая, читая свой текст, понимает, сколь многие слова стоят не на своих местах.