Мыс Раманон
Шрифт:
— Лягуша бяка, — сказала серьезно Нинуська, подражая в разумности отцу. — Лягуша плёхая.
Иван Сафонович предовольно, с улыбочкой скупой закивал, поглаживая умную Нинуськину голову и поправляя красный бант, прицепленный для красоты к ее волосам. И вся она, Нинуська, очень аккуратненькая, всегда одета в новое и отглаженное. Иван Сафонович сам шьет ей платьица, кофточки, брючки по моделям из журнала «Силуэт».
— В Костромской области у нас карпа разводят, жмыхом кормят, витамины по норме отпускают, антибиотики. Под наблюдением рыба вес нагуливает, антисептическая. Ну, скажу чистосердечно: что сварить, что изжарить, что в сметане стушить — царская рыба! Вкус, аромат — слов достойных не нахожу. А называется как — зеркальный карп! Поэзия!
— Не-е, бычок хороший, — не удержался Русик, хоть и помнил приказание матери молчать и слушать умные речи. — Старик Шаланда говорит — после кефали на втором месте, когда особенно копченый.
— Твой Шаланда скоро в пивной бочке утонет, она глубже моря-океана, не советую общаться с алкоголиками, которым место в лечебно-исправительной трудовой колонии.
— Он заслуженную пенсию получает.
— Руслан! — удивленно прикрикивает Мать наша Машенька. — Прикуси свой язык и... марш во двор, воды наноси!
— Мне чо?.. Пусть карп... Бычок тоже плохую наживку не ест...
Русик вскакивает и, не слушая спокойных, рассудительных слов Ивана Сафоновича, бежит в распахнутую дверь: очень хорошо придумала мама, что выгнала его, давно пора, она почти всегда его выгоняет, как только он начинает спорить, — не хочет, чтобы огорчался Иван Сафонович и долго сидел за столом Русик, ковыряя карандашом тетрадную бумагу. В сенях он хватает ведра, не сбавляя разгона, бежит к колонке на улицу.
У колонки стоит Федька Портупейко, сосед. Ведро у него уже полное, но он держит рычаг, будто прижимает какого-то фыркающего зверя к земле, вода течет из ведра в канаву.
— Портупей! Зачем воду расходуешь?
— А чо, твоя, да?
— Общественная,
— Во, значит, не твоя.
Русик негрубо отталкивает Федьку — драться не хочется, Портупей старше немного, а драться не умеет: карябается, кусается,— ставит свое ведро, ложится животом на рычаг, вода тяжело бьет в цинковое днище, гремит.
— Чо, твой Иван Сафонович лекцию закончил? Умный ты скоро будешь, как Академия наук.
— Соображал бы ты чего. Иван Сафонович — мастер, его народ уважает. И потом, он не мой, Нинуськин отец.
— Бабам юбки шьет, ха!
— Твой канализацию чистит!
— А твой матрос — вся ж... в ракушках!
Русик поворачивается к Федьке Портупейко спиной, подставляет другое ведро, наполняет его чуть выше половины — мама запрещает ему носить полные,— берет ведра, молча идет к дому. Федька тоже минуту молчит — не ожидал он от соседа такой железной выдержки, — затем, опомнившись, пискляво хохочет. Пусть, драться все равно не стоит. Виновата во всем Портупейчиха, мать Федькина,— она хотела, чтобы Иван Сафонович сшил ей по знакомству костюм из кримплена, а тот прогнал ее да еще сказал: «Такие, как вы, подрывают устои нашего народного общества». Ох, и разоралась Портупейчиха! Обещала подать заявление в суд за оскорбление честной личности, вывести всех «на чистую воду», досталось и нашей Машеньке — обозвала ее нахалкой, отбившей старого мужа у многодетной порядочной женщины.
Вылив в железную бочку воду, Русик отдохнул немного, а когда мимо изгороди, нарочито близко, с полными ведрами протопал Федька, корча глупые рожи и приговаривая: «Ап, Руслан! Ап, хорошая собачка!» (у сторожа Будынка твирчисты овчарка есть по имени Руслан), он снова пошел к колонке, чтобы успеть набрать воды и не встретиться с нахальным Портупеем.
Ведер двадцать Русиковых поместилось в бочку; она запотела, возле нее было прохладно Русик окунул голову, потом смотрел в затихшую гладь воды, как в большое круглое зеркало, и удивлялся, радовался, что он вовсе не рыжий — черный, почти негритос, а вокруг его головы — белые-пребелые облака среди густо-синего неба, похожего на тихое море.
Вышла Мать наша Машенька, — значит, Иван Сафонович и Нинуська отдыхают, у них послеобеденный обязательный мертвый час, — потрогала холодную бочку, поворошила мокрый ежик Русика, сказала:
— Молодец, Рыжик, спасибо. Вечером польем грядки, пусть вода согреется.
Под навесом летней кухни она стала постукивать кастрюлями, полоскать тарелки, для себя напевая:
Улица, улица, Улица родная, Милая и тихая моя...Эту песню очень хорошо поет Боря-венгр, массовик писательского дома, такой худой, узколицый, проворный человек, с присвистом произносящий русские слова, всегда делающий ошибки в киноафишах, особенно на буквы «а» и «о». Кто-нибудь исправлял буквы, зачеркивал и приписывал сверху нужные, однако Боря не обижался, обещая когда-нибудь изучить русскую грамматику. Зато играет он на любых инструментах; у него был свой оркестр из четырех местных патлатых ребят, единственный на всем берегу. Мог Боря-венгр и один чуть ли не всех заменить: садился, ставил перед собой микрофон, брал на колени аккордеон, левую ногу — на барабан, правую — на медные тарелки, да еще какая-то органола впереди, чтобы временами подыгрывать электронными стонами. Издали послушаешь — оркестр гремит. А как поет Боря! Говорят, у него не очень сильный голос, в настоящую эстраду ему не попасть, зато азартно веселый, отчаянный. И поет он по-своему, немножко иностранно. Раз послушаешь — хочется навсегда запомнить, самому петь. Много знает песен Боря-венгр, может любую исполнить по заказу: «Шаланды, полные кефали», «Купите бублики», «Мама, я летчика люблю», «Ча-ча-ча», «Раскинулось море широко» и особенно эту, про улицу родную, улицу, которую надо спасать от больших домов, потому что она «милая и тихая», по ней собаки бегают добрые, «старенькие дворники подметают дворики» и всем на свете улыбаются.
Раз в неделю Боря-венгр устраивает концерт посреди широкой аллеи Будынка твирчисты, собирается много народу, приходят из соседних пансионатов и санаториев, отдыхающие танцуют, поют вместе с Борей. Мальчишки со всего берега тут. Далеко слышны песни, музыка. Вот и Мать наша Машенька поет «Улицу», а Русик никогда не видел ее на Бориных концертах.
Ему делается грустно, немножко жаль маму: все ей некогда, все она работает; и за себя обидно, особенной, чуть завистливой обидой: ведь Боря-венгр будет чьим-нибудь отцом, женится — и сын у него появится. Здорово сыну иметь такого отца! Моряк, матрос первого класса — хорошо, но талантливый человек, которого все любят, еще лучше, хоть он и на суше пока живет.
— Мам,— сказал Русик, чувствуя, что уже не может слушать ее нежно-печальное пение,— я пойду, а?..
— Сегодня не пущу, Рыжик. Сегодня я дома. Море твое никуда не денется, а я тебя мало вижу. Пойди в боковушку свою, скоро полдничать будем, я пирожков с вишнями испеку.
Русик вздыхает, послушно идет в дом, да и жарко уже; сейчас бы искупаться, возле воды пересидеть знойное время, но можно и дома, раз мама не пускает, все равно она говорит и знает: «Мой сын на море растет...» Дом родной тоже нельзя забывать, в нем летом прохладно, зимой тепло.
Дверь спальни открыта, Иван Сафонович спит, высоко подложив под спину и голову подушки. Полосатая пижамная куртка расстегнута — «для облегчения дыхания», — грудь белая, с редкими седыми волосами. Она вспухает и опадает рывками, будто раздувает внутри себя булькающий и сипящий самовар, а нос, вздернутый и потный, пышет невидимым паром. Можно подумать, что и во сне Иван Сафонович спорит с кем-то, учит правильной жизни, но более сердито и неуступчиво.
В комнате-боковушке пахло соляркой, пеньковыми канатами, копченой кефалью. Русик плотно припечатывает дверь, словно боится выпустить эти запахи, крутит у окна штурвальное колесо, осматривает свою капитанскую рубку — спасательный круг, потерянный «Строптивым», компас, карту Черного моря... и видит рядом с фотографией Максима Задорожко нарумяненный портрет Ивана Сафоновича. Нинуська приколола его двумя булавками покрепче,— длинными, такими при раскройке скрепляют куски материала. Когда она успела, нахальная девчонка? Почему не хочет повесить своего отца над собственной кроватью, около своей голопузой фотокарточки? Как не понимает эта полуродная сестричка, что нельзя вешать рядом закройщика, даже самого лучшего, с моряком — в форменке, тельняшке и мичманке, лихим, усатым, смело улыбающимся? Иван Сафонович просто толстый и смешной возле Максима Задорожко, как... ну как деревянная баржа рядом с ракетным крейсером.