На благо лошадей. Очерки иппические
Шрифт:
Наученный опытом нашего Института Мировой литературы (занимавшего, как вы, быть может, помните, помещение бывшего Департамента коннозаводства), я за три десятилетия усвоил: не суйся, куда не просят. Главное – за глаза не трепать языком, не перемывать в досужих разговорах чужих костей, что у нас, что за океаном, это универсальное правило хорошего тона. В том колледже, через дорогу от бегового ипподрома, войны не было, там, как у нас в ИМЛИ, был большой дружный коллектив, державшийся не единомыслием, а новозаветным пониманием, что судить никого нельзя, а не то сами судимы будете. Кого там только не было, и все уживались, правые и левые, ортодоксы и оппозиционеры, короче, люди не только разных, но совершенно несовместимых убеждений и вкусов. Сам завкафедрой говорил: «Если пройтись по аудиториям, то может показаться, будто не одни и те же, хотя и по-разному, дисциплины преподносятся, а предметы, не имеющие между собой ничего общего». Так что, если бы захотел, я мог сворачивать когда угодно на лошадей. В конце концов, на десятом году, осмелев (подставьте, если желаете, другое слово по собственному выбору), я попросил разрешения вести спецкурс «Иппической
Вернусь к Вере Константиновне: мы с ней напоследок разговорились не о лошадях собственно, а о «лошадиной» литературе. Вкусы Великой Княгини остановились где-то в конце девятнадцатого столетия, на «Красавце-Вороном». Признавая свою отсталость, моя собеседница выразила желание пополнить свои иппические знания и по возможности модернизироваться, и я обратился к своему прежнему оппоненту, собирателю американского фольклора, чтобы он послал Ее Высочеству записанную и в первозданном виде изданную им исповедь современного конского барышника.
Как известно, ветераны войн, даже если они сражались друг против друга, в рядах враждующих армий, с окончанием боевых действий нередко оказываются как бы союзниками, по одну сторону баррикад, поэтому моя просьба была выполнена, но как, при великосветской деликатности, восприняла высокородная читательница неподдельно достоверное повествование, сохранившее все звуки и ароматы конюшни, осталось неведомым. Вместо этого мне пришло приглашение от Славянского отделения Нью-Йоркской Публичной библиотеки присутствовать на заседании, где будет дан обзор материалов, поступивших в фонды библиотеки после недавней кончины Веры Константиновны Романовой. Докладывал еще один друг-недруг, библиограф, завотделом, говорил о рукописях К. Р., о старинных иконах с золотыми окладами, об уникальном, в инкрустированном переплете, издании Библии, о фамильных фотоальбомах, однако о чем-либо, что касалось конских торгов, насколько я мог уловить – ни слова.
Вслушиваясь в зачитываемую опись, я мысленно составлял реестр встреч, столь же необычных, как визит к Великой Княгине Вере, о которых надо было бы при случае рассказать. Из тех, что касались конного мира, первой всплыла в памяти монументальная фигура Михаила Громова. Он в глазах всего света олицетворял связь летчиков и лошадей, а для меня явился еще и патроном – по просьбе деда-воздухоплавателя рекомендовал меня в «Пищевик». Иначе – не принимали. Требовалась связь с пищевой промышленностью, а у нас, хоть расшибись, не нашлось ни одного родственника или знакомого, который хоть как-то был бы связан с этой отраслью народного хозяйства. Михаил Михайлович, я думаю, решил вопрос по телефону, во всяком случае, встретился я с ним позднее, когда это был уже не «Пищевик», а «Труд», и так это было удивительно видеть в полутьме конюшни, в кавалерийской длинной шинели, известного по книжкам высокого, стройного человека, легендарного летчика, чье имя, наряду со чкаловским, олицетворяло подвиги – полеты над полюсом. Даже на фронте он не расставался с лошадью.
На смену, словно устремленной ввысь громовской фигуре пред очами души моей явился, напротив, некто невысокий, даже коротышка. Знать бы мне, до чего же большая в руках у этого небольшого человечка имелась власть! И какая власть! Что означала для множества людей! Имя этого человека я знал, но понятия не имел, как он выглядит, и немногие узнали бы его в лицо. Хотя фигура тоже была легендарная, но – на другом полюсе популярности.
Дело было на верховом отделении Первого Московского завода. Человек этот зашел в денник, где стояла подседланная для его дочери лошадь. Видно, он зашел проверить, хорошо ли подседлали. А «Мишаня», Михаил Андреевич Бородулин, опытнейший конюх, уже занятый другой лошадью, для другой дочери, велел мне отвязать и вывести подседланного коня из конюшни. Направился я к деннику, и в дверях мы почти столкнулись с этим человеком, его внешность побуждала пропеть «Дядя Ваня, хороший и пригожий… Дядя Ваня, отличный наш добряк…». Он мне что-то сказал, но я не расслышал, он не стал повторять и направился к выходу. Подтянул я подпруги, отвязал, вывел. А Мишаня спрашивает: «Что тебе Иван Алексаныч сказал?» – «Какой Иван Алексаныч?» – «Да Серов». Если вам это имя ничего не говорит, загляните хотя бы в одну из тех ныне многочисленных книг (ни в одной из них без него не обойдется), о бериевском, как, впрочем, до-, а также послебериевском правлении в наших следственно-разведывательных органах, и – содрогнетесь.
Как-то раз собрался я работать Зверобоя. А конюх ещё убирал у него в деннике. Зверь стоял привязанный у кормушки. Конюх копался в углу. Я – в дверях. «Что это?», – вдруг раздался у меня
Вращались мои воспоминания и вокруг одного краткого разговора, ожившего в памяти благодаря только что прочитанной серьезной книжке о так называемых «реформах». Судя по фамилии-отчеству автора, я поначалу думал, что книга написана сыном человека, которого я прекрасно знал. Дойдя до середины, где автор рассказывает о себе, понял, что ошибался – персонально. Однако в широком смысле ошибки не было. Автор, годившийся по возрасту в сыновья человеку, которого я знал, отвечал на вопрос, некогда обращенный этим человеком ко мне. Словом, диалог отцов и детей, а собеседником, почти полвека тому назад задавшим мне вопрос или, точнее, поделившимся со мной своими тревогами и сомнениями, был начальник Главка коневодства. Мне тогда ответить на вопрос было нечего, а вот нынешний молодой автор-экономист отвечал.
Понимал ли тот начальник в лошадях, не мне судить. Конники отзывались о нем иронически, однако, учитывая в кругу каких конных светил я вращался, скажу: эти крэки свысока смотрели на всех. Даже друг друга они были склонны третировать, и едва ли не каждый считал, что если еще кому-то удалось выявить классного рысака или скакуна, то он на той же лошади проехал бы гораздо резвее. Когда выдающийся киноактер Орсон Уэллс сказал, что он бы «крестного отца» сыграл лучше, чем это сделал другой выдающийся актер Мэрлон Брандо, в этом заявлении мне послышались голоса наших первейших мастеров призовой езды. Отчего погиб один из них – Зотов? Обещал: если у Гриценко заберут резвейшего Калибра и отдадут ему в тренинг, он разменяет на нем две минуты. Не получилось. И кончилось каким-то невероятным по нелепости, похожим на самоубийство, попаданием выдающегося уже пожилого мастера под товарный поезд: со своей деревянной ногой полез под вагон, а состав тронулся…
На того же Калибра Петр Саввич сажал меня делать маховые – жеребец безбожно тянул, так, что руки отваливались, хотя я всю дорогу держался в спину. Пока мы между гитами шагали, Саввич свободно, лишь заглушаемый проносившимися над нами самолетами, высказывался о текущей внутренней политике. Это от него, когда Хрущев нам обещал, что мы вскорости заживем при коммунизме, я услыхал: «Да вони ж давно житлують при кхоммунизме». Что в узком смысле означает «житлують», я должен был позднее проверить по словарю, но по существу все было вполне понятно: они-то житлують, что бы это ни значило… Задолго до того, как это всему миру в своих «Русских» откроет Хедрик Смит, мастер-наездник, простой и разумный наш человек, обозначил всю меру осознаваемого им неравенства в стране, где, предполагалось, такие люди, как он, «станут всем».
Итак, начальник главка, советский высокопоставленный функционер, и его признание. Насколько понимал он в лошадях, еще раз скажу, не мне судить, но относился он к своему делу, на мой взгляд, не безразлично, не как могильщик. Не могильщик хотя бы потому, что поделился со мной опасением, как бы это дело не похоронить.
Однажды как переводчик, я помогал ему в общении с целой когортой директоров европейских ипподромов. Показывал он им нашу гордость – маточный табун все того же Первого завода. Вид, я вам скажу, был такой, будто доставили из Музея коневодства шедевры иппической живописи, и сошли с полотен Сверчкова, Самокиша и Петра Соколова запечатленные ими породистые кобылицы. К этому добавьте окружающее сияние, простор неба и размах луга, того самого, по которому, согласно Бабелю, ходили не только прекрасные лошади, но и не менее привлекательные женщины (писатель снимал дачу неподалеку, в деревне Малоденово, у соседа Бородулиных), соедините все вместе – и у вас в самом деле голова пойдет кругом. Гости оказались поистине, как теперь у нас говорится на чистом русском языке, впечатлены. Затем подошел автобус и увез их. Мы остались вдвоем среди немыслимой красоты. Нас разделяли положение и возраст, но, бывает, человеку надо хоть кому-то высказать, что лежит у него тяжелым камнем на душе. Только что восторгавшийся вместе с гостями видом чистопородных орловских кобыл начальник Главка коневодства посмотрел на меня и говорит: «Не знаю, что с ними делать, куда их девать». Имел он в виду, понятно, не племенное ядро маточного табуна, а молодежь, не имевшую сбыта при опущенном железном занавесе. А книга, написанная годившимся этому начальнику в сыновья экономистом, давала анализ только что постигшей нас катастрофы: в очередной раз наломали дров. Наломали, как автор говорил, потому что поддались уговорам «открыться миру», то есть, согласно автору, совершили экономическое самоубийство. А что надо было делать? Не позволять кучке кем-то подстрекаемых и поддерживаемых проходимцев распродавать страну на вынос. Держаться особняком. Так говорил современный патриотически настроенный и, видно, хорошо осведомленный специалист. Тут и вспомнился мне никем не подстрекаемый, облеченный властью и обремененный ответственностью, высокопоставленный собеседник, как он, растерянный, озадаченный, смотрит мне в глаза и говорит: «Не знаю, что с этими лошадьми делать, куда их девать». А вокруг – ожившие шедевры иппической живописи.