На Большом Каретном
Шрифт:
Лицо Алевтины дрогнуло, неожиданно сморщилось, словно печеное яблочко, и она подняла на подругу наполненные болью и глубокой скорбью глаза.
– Когда он был в последний раз у меня и мы... мы опять, как в молодости... когда не было детей... – Она улыбнулась, видимо припоминая минуты недолгого счастья, смахнула ладошкой выступившую на глазах слезинку и уже совсем тихо прошептала: – В общем, он сказал тогда, что уже окончательно решил порвать с Марией. Мол, у него к ней, кроме ненависти, ничего более не осталось, и он... он плакал, выпрашивая у меня прощения.
Она замолчала, оборвав себя на слове, сжала
– Да, клялся, когда выпрашивал у меня прощения. Клялся, что, как только вернется с охоты и утрясет дела с официальным разводом, тут же вернется домой, если, конечно... если дети его простят.
– А зачем ему, да в такой момент, на охоту надо было ехать? – не выдержала Ирина Генриховна. – Он что, твой Толчев, жить, что ли, без нее не мог, без этой охоты проклятой?
– Мог, – уже совершенно тусклым, бесцветным голосом отозвалась Алевтина. – Только на этот раз он давал мне время подумать серьезно да в чувствах своих разобраться. Чтобы потом не было, когда он домой вернется... Ну, в общем, ты меня понимаешь.
Ирина Генриховна все прекрасно понимала: ее Турецкий тоже был не подарок, особенно по молодости, и сейчас размышляла о только что услышанном. Если все это Алевтина не придумала сама, пытаясь в более-менее приличном свете представить общим друзьям своего Толчева, которому, согласно русской пословице, бес саданул в ребро, когда уже седина полезла в бороду...
И Алевтина словно прочитала ее мысли:
– Ирка, дорогая! Не мог, ну не мог Юрка стрелять в эту сучку. Не мог! Хотя бы потому не мог, что он никогда, ты понимаешь меня, ни-ко-гда не мог поднять руку на человека. А тут... из обоих стволов сразу... И еще... Он давно уже остыл к ней. Она стала для него совершенно чужим человеком. А это, как сама понимаешь...
По ее лицу пошли красные пятна, нервным тиком поддернулась щека, и она закончила через силу:
– Да и себя он не мог кончить. Не мог! Потому что очень любил Жеку с Лешкой. И... и когда он был в последний раз у меня, много говорил о том, что уже начал деньги подкапливать, чтобы дать им приличное образование.
Ирина Генриховна молча водила вилкой по тарелке.
Не мог... А пулю себе в висок пустил. Да и его молоденькую женушку не топором зарубили. И в то же время в словах и в голосе Алевтины было что-то такое, что заставляло верить ей.
Уже поздним вечером, когда уставший до чертиков Турецкий приехал домой и даже от ужина отказался, сказав, что перекусил в прокуратуре, Ирина Генриховна все-таки заставила его выпить чашку чая с бутербродом и, пока он безо всякого удовольствия жевал бутерброд с ветчиной, рассказала ему о том, как прошли похороны, кто из общих знакомых остался на поминки, а заодно и о сомнениях Алевтины относительно случившегося на Большом Каретном. И замолчала настороженно, ожидая, что скажет муж.
Турецкий же допил остатки чая, поставил фаянсовую чашечку на стол, сказал «спасибо» и поднялся из-за стола. Ирина Генриховна удивленно смотрела на мужа.
– Но, Саша...
– Да?
У нее перехватило дыхание. Еще не отошедшая от похорон и от того, что говорили о Толчеве приехавшие на похороны люди, она в каком-то онемении шарила глазами по бесстрастному лицу Турецкого, на котором, кроме усталости, ничего более невозможно было высмотреть.
«Господи милостивый! – думала она. – Чего это с ним? Были бы они с Толчевым чужими людьми, а то ведь... И это холодное как лед „да“.
На нее накатила волна возмущения:
– Послушай, Турецкий, я ведь тебе не кино пересказываю! Я тебе рассказала о том, что гложет сейчас Алевтину и спать ей не дает. Я тебе о том рассказала, что...
– Успокойся, – устало и в то же время с ноткой снисходительности в голосе, которую Ирина Генриховна не могла не уловить, произнес Турецкий. – Я все прекрасно слышал. И Алевтину с ее сомнениями могу понять. Мужик обещал одно, а на деле вышло другое. И я вполне могу допустить, что он действительно в какой-то момент мог искренне раскаиваться в том, что бросил детей ради соблазнительных ножек. Но вы обе забываете о том, что он именно бросил Алевтину из-за этой бабенки, он порвал с ней, как ему тогда казалось, навсегда, в нем бурлила любовь, которая, как ему опять же таки казалось, будет пребывать с ними вечно. Но когда он увидел себя рогоносцем и стал осмысливать понемногу, что сломал жизнь не только Алевтине, но и себе, любимому...
Турецкий махнул рукой.
– Вот он и заметался, как заяц в клетке. Приполз к Алевтине прощение выпрашивать. И я вполне допускаю, что в какой-то момент они действительно подумали оба, что это все искренне, а на самом-то деле... На самом деле он все еще оставался там , на Большом Каретном, со своей страстью и тем чувством унижения, которое ему пришлось пережить. И он бы... он бы простил свою любовь, уверяю тебя, если бы она, конечно, подала ему хоть какой-нибудь знак. Он ждал этого, но вместо раскаяния, на которое он, видимо, надеялся все последнее время, очередной мужик в его постели. И как итог... Короче говоря, не выдержали нервишки у мужика. Слабоват оказался в коленках.
Ирина Генриховна прищурившись смотрела на мужа. Наконец разжала плотно сжатые губы:
– Как... как ты так можешь... о Юре? Ведь он был твоим другом. И теперь, когда его нет...
Турецкий пожал плечами:
– Ну, положим, я ничего плохого о нем не сказал, просто нарисовал психологический портрет униженного женщиной мужика, который, не справившись с раздирающими его чувствами, сначала ее порешил, а потом и себя на тот свет отправил. Это во-первых, а во-вторых... Я лично никогда его другом не был, тем более близким другом. Да, ты с Алевтиной дружила давно, и так уж вышло, что мы стали встречаться семьями, по праздникам друг к другу в гости ходили. Но поверь, это еще ничего не значит.
Слушая мужа, Ирина Генриховна угрюмо кивала. И когда он замолчал, спросила, нахмурившись:
– Значит, ты не веришь тому, что говорила Алевтина?
– Отчего же? – удивился Турецкий. – Верю. Очень даже верю. И тому, что он клялся ей в любви, и тому, что жить без детей не может. И тому верю, что в какой-то момент даже раскаивался в том, что польстился на свежачка. Но вот относительно того, что Алевтина уверяет, будто он не мог стрелять в Марию, а потом и самому себе пустить пулю в лоб, – это уж, простите, оставьте для любовных романов о раскаивающихся мужьях и терпеливых женах.