На день погребения моего
Шрифт:
— Не хотели делиться информацией, которая могла бы тебя расстроить? Или воображали, что ты как-то в этом замешана?
— Чего бы они ни ожидали от меня в Будапеште, я их разочаровала. Но это может не быть связано с другими причинами отъезда. Может кто-нибудь угостить меня сигаретой?
Свежие цветы в комнате, серебряные кофейники и кувшинчики для сливок, булочки «дораш фэйсак», чрезмерно большой торт «Добуш», пирожные «Риго Янчи», дождь за окнами, из единственного просвета в темном небе спускается луч солнца на улицу Ваци, озаряя мрачные трущобы Поля Ангелов.
Мадам Эскимофф
— Почему бы эту чертову штуковину просто не пришить хирургическим путем к твоему уху! — возопил Коген.
— Есть идея получше, — ответил Своум, в этот момент пытаясь каким-то более чем равнодушным образом засунуть устройство в анус Когена, несмотря на наличие брюк.
Все потеряли терпение, пререкались даже молча...
— Словно с помощью телепатии, — весело предположил Рэтти.
— Нет. Они все говорили вслух. Телепатия в этих условиях была бы невозможна.
После разговора со стариной Рэтти к Яшмин, кажется, вернулось присутствие духа.
— Приятно видеть, что ты снова стала собой, — сказал Киприан.
— А кем я могла бы стать?
Они гуляли вечером и забрели на Шпиттельберггассе, где венцы обоих полов в безграничной страсти к бесцельному хождению по магазинам пристально изучали многообразие женщин, интригующе выставленных в освещенных витринах вдоль всей улицы. Яшмин и Киприан остановились перед одной из них, с витрины на них смотрела леди в черном корсете и соответствующей эгретке, у нее был несколько начальственный вид.
Яшмин кивнула на его явно восставшую плоть.
— Кажется, ты заинтересовался.
Она подозревала в мужчинах, в определенных мужчинах, иногда — желание подчиняться чужой воле, у Киприана она заметила это давно, еще в Кембридже. Она чуть ли не силком потащила его по улицам, подходила и осматривала кафе, пока не выбрала одно на Йозефштадт.
— Это, похоже, нормальное. Зайдем.
— Слишком элегантно. Мы что-то празднуем?
— Увидишь.
Когда они остались наедине, Яшмин сказала:
— А теперь поговорим о твоей ужасающе ненормальной половой жизни, Киприан, что нам с этим делать?
Зная, что он переходит даже самые широкие границы самосожаления:
— Должен признать, я — пассивный содомит в течение последних нескольких лет. Человек, чье удовольствие на самом деле никогда не имеет значения. Менее всего — для меня самого.
— А сейчас представь, что оно имеет значение.
Под девственно белой скатертью она подняла ногу, свою стройную ногу в тесно зашнурованном ботинке из бордовой кордовской кожи, и недвусмысленно положила кончик носка на его пенис. К его недоумению, этот член, которым дотоле пренебрегали, резво отреагировал.
— А теперь, — она начала ритмично нажимать и отпускать, — расскажи мне о своих ощущениях.
Но он недостаточно доверял себе, чтобы говорить, только нерешительно улыбался и кивал головой, и вдруг «кончил», почти болезненно, в брюки, заставив дребезжать фарфоровый кофейный сервиз и тарелки с выпечкой, масштабно залив скатерть кофе в попытке остаться незамеченным. Ресторан вокруг них оставался невозмутим.
— Ну вот.
— Яшмин...
— Твой первый раз с женщиной, если не ошибаюсь.
— Я, хм? Что ты, мы...нет...
— Разве нет.
— Я хочу сказать, если мы когда-нибудь на самом деле...
— «Если»? «На самом деле»? Киприан, я по запаху чувствую, что произошло.
Когда Киприана наконец вызвали в Венецию, у него в поезде было время подумать, он старался не забывать, что, в сущности, такие вещи не следует воспринимать слишком романтично — действительно, сколь фатальной ошибкой было бы воспринимать их так. Но, как оказалось, было бы чересчур ожидать того же от Деррика Тейна: обычно намного более молчаливый, внезапно он перешел на высокие тесситуры беспокойства, когда Киприан прибыл в пансион в Санта-Кроче, Тейн громко извергал то, что вскоре должно было превратиться в галлоны слизи и слюны, размазывая всё это по линзам покосившихся очков, грохоча бытовыми предметами, некоторые из которых были хрупкими и даже дорогими, разбивая безделушки муранского стекла, хлопая дверьми, окнами, ставнями, чемоданами, крышками кастрюль, всем, что могло хлопать и было под рукой. В тот же день, словно услышав во всех этих постукиваниях сигнал для себя, пришел ветер бора, доставая из своих тягостных мешков и психических расстройств с наветренной стороны свои повеления о сдаче в плен смертельной слабости и грусти. Соседи, которые обычно никогда не жаловались, хотя время от времени устраивали скандалы, начали жаловаться сейчас, и некоторые — с заметной обидой. Ветер гремел всей болтавшейся черепицей и всеми незакрепленными ставнями.
— Солнышко. Черт, солнышко, о боже, меня может стошнить. Меня стошнит. Нет ли у тебя заветной фотокарточки возлюбленного, на которую меня могло бы вырвать? Ты и не представляешь, черт возьми, ты только что полностью перечеркнул годы работы, ты — невежественный, толстый, плохо одетый...
— Конечно, можно посмотреть на это и с такой стороны, Деррик, но, объективно говоря, нельзя сказать, что она — на самом деле «солнышко»...
— Педераст! Кушеточник! Содомит!
Пока что Тейн, несмотря на кажущуюся потерю самоконтроля, тщательно воздерживался от физического насилия, а Киприан с удивлением понял, что жаждет стать объектом насилия не так страстно, как мог бы.
В комнату заглянул синьор Джамболоньезе с нижнего этажа.
— Ma signori, um po' di moderazione, per piacere... Господа, пожалуйста, будьте немного сдержаннее.
— Сдержанность! И это говорит итальянец! Что ваш народ, черт возьми, знает о сдержанности?
Позже, когда Тейн немного успокоился, или, возможно, слишком устал для того, чтобы кричать, дискуссия возобновилась.
— «Помоги ей». Ты перешел на сторону явных содомитов и не можешь меня об этом просить.
— Конечно, это — сугубо деловое соглашение.