На день погребения моего
Шрифт:
— Что-то не так?
— Да, не так, если ты думаешь, что имеешь на него право.
— А кто сказал, что нет? — почти произнес он вслух, но вовремя спохватился.
Они направлялись на восток, к Черному морю, с полупродуманной идеей обосноваться в Варне и возобновить старую курортную жизнь, получать по несколько левов за малоинтенсивные азартные игры и так далее, вопреки младенцу, несмотря на него, как бы то ни было.
— Кто-то говорил, что там — летний дворец Короля.
— И...
— Еще ведь лето, не так ли? Когда Король в городе, всюду — прихлебатели, никогда не слышал? Старая поговорка.
Вопрос Интердикта
Даже невропат-любитель, который наблюдал бы их в это время, диагностировал бы послеродовой тройной психоз. Весь остальной мир искал укрытие, мечты буржуазии и рабочих с треском принимали одинаково ужасные формы, предсказатели согласны, что скоро начнет штормить — о чем думали эти трое? А еще и за младенцем нужно присматривать. Легкомыслие, если не сказать — гебефрения.
Была прекрасная дорога к морю, но почему-то они не могли следовать по ней. Постоянно сворачивали к горам, к Балканской гряде, даже снова сворачивали на запад, словно слепо повинуясь компасу, фатально чувствительному к аномалии.
В полдень сосновые ветви тянулись к ним, словно руки бесчисленных мертвецов, не столько в мольбе, сколько требуя, почти угрожая. Птицы здесь не пели столетиями, никто здесь на самом деле не помнил времена, когда они пели в последний раз, сейчас эти небеса принадлежали хищникам. Страна была хорошо подготовлена к тому, что вскоре должно здесь вспыхнуть.
Высоко над крышами Сливена, пробираясь сквозь тучи бабочек, которых интересовал статус Любицы, а она делала всё возможное, чтобы бабочкам его объяснить, они наткнулись на странную каменную арку высотой двадцать-тридцать футов, лишь увидев ее, Любица слегка обезумела, начала размахивать руками и ногами, комментируя на своем собственном языке.
— Конечно, — сказал Риф, — давайте посмотрим.
Он качал ее одной рукой, вместе с Яшмин они пробирались к строению, Любица смотрела, как они прошли под аркой и вышли с другой стороны. Вернувшись, они увидели, что Киприан разговаривает и курит с двумя парнями, слонявшимися поблизости:
— Та арка, под которой вы только что прошли? Ее называют Галката. Кольцо.
Она думала, что уже знает его голос.
— О, еще одно местное проклятие. Как раз то, что нам нужно.
Но он смотрел на нее пылающим взглядом, не желая разговаривать.
— Киприан...
— Если ты пройдешь под ней с кем-то, вы оба...вы все, кажется...будете влюблены навечно. Вероятно, так ты представляешь себе проклятье. Но не я.
— Ну так иди вперед, твоя очередь.
Он старался, чтобы его улыбка не была грустной.
— А любой, кто пройдет под этой аркой один, по словам моих информаторов, превратится в человека другого пола. Не знаю точно, куда меня это заведет, Яшмин. Думаю, мне не нужна путаница. Когда я был там в последний раз, — продолжил он вечером в Сливене, в номере, который они сняли на ночь в старом доме на улице Раковски, — мне пришлось надолго отказаться от своих импульсов, ожидания жителей Балкан относительно гендера оказались немного, скажем так, эмфатическими. Подробности, которые можно просто проигнорировать в Кембридже или Вене, здесь требуют острейшего внимания, и мне пришлось быстро приспособиться. Вообразите мое дальнейшее удивление,
— О боже.
И Любица тоже рассмеялась. Риф ушел в какую-то местную корчму. Яшмин и Киприан смотрели друг на друга с некоей старой — уже «старой» — созерцательной дрожью.
Однажды на Балканской гряде они впервые услышали пение птицы, бросавшей вызов парившим в небесах хищникам, какой-то болгарский дрозд распевал на разные лады, точно интонировал, часто - по несколько минут подряд. Любица внимательно слушала, словно получая сообщение. Вдруг она высунулась из вязаной шали, в которой ее носил Киприан, и пристально уставилась мимо них. Они последовали за ее взглядом туда, где находилось некое древнее строение, разрушавшееся и перестраивавшееся не единожды в течение столетий, нависавшее над глубоким каньоном, кажется, к нему невозможно было подобраться из-за перекатов реки и отвесных скал обнаженной породы. Сначала они даже не могли в точности сказать, что именно видят, из-за качавшихся портьер тумана, взметавшихся вверх в грохоте столкновения воды и скал.
— Нам нужно вернуться, — решил Риф, — взобраться наверх, попытаться добраться туда, спустившись вниз.
— Кажется, вижу дорогу, — сказал Киприан.
Он провел их к мотку козьих троп. То здесь, то там шаги врезались в скалу. Вскоре поверх бурлящего грохота воды внизу они расслышали хоровое пение и подошли к тропинке, расчищенной от кустов и обломков породы, поднимавшейся в длинных лучах света к высокой поросшей мхом арке, под которой стояла фигура в монашеской рясе, руки протянуты ладонями вверх, словно представляя невидимое приглашение.
Риф достал пачку «Бьял Средетс» и предложил их монаху, который протянул палец, а потом, вопросительно подняв брови, второй, и с улыбкой взял две сигареты.
— Будьте здравы, — поприветствовал его Киприан, — kakvo ima, как поживаете?
Его окинули долгим оценивающим взглядом. Наконец мужчина ответил на английском с университетским акцентом:
— Добро пожаловать домой.
Монастырь принадлежал секте, происходившей от древних Богомилов, не признавших Римско-Католическую церковь в 1650 году, подобно большинству других Павликиан, и вместо этого решивших уйти в подполье. К их вере за эти столетия прилипли более старые, более ночные элементы, восходившие, как утверждалось, к культу фракийского полубога Орфея, расчлененного неподалеку отсюда, на берегу реки Гебрус, в наши дни известной под названием Марица.
Манихейский аспект становился всё сильнее — те, кто находил здесь убежище, непременно становились объектом преследования непреклонной двойственности всего вокруг. Часть послушничества: послушник в каждое мгновение дня должен был со всей ясностью осознавать почти невыносимые условия космической борьбы между тьмой и светом, происходившей неотвратимо с изнанки видимого мира.
В тот вечер за ужином Яшмин издала незаметный возглас узнавания, заметив, что в монастыре запрещены бобы — правило рациона Пифагорейцев, которое, насколько она помнила, соблюдалось и в И. П. Н. Т. Вскоре она узнала еще больше о Пифагорейской акусмате, она чувствовала, что это — весомый довод в пользу общего происхождения учений. Кроме того, она не могла не заметить, что на голове игумена, отца Понко, была татуировка в форме тетраксиса.