На день погребения моего
Шрифт:
Сейчас, словно ужасный поток времени разлился во вневременное мгновение, не было большей проблемы, чем переключение на другой путь... Трот жила, каким-то более осязаемым образом, чем память или горе, вечно молодая, они встречались, пока не пали жертвой неостановимого водопада Времени, вскоре он понял, что это — увеличенное изображение ее лица и тела, волосы вытянуты в изобильную копну, которую потом следует зашпилить и освободить, и переукладывать снова и снова, одна женщина за другой усаживается в свете лампы в конце дня, полного забот, в льняной цитадели матроны, румяна, метаморфозы, возникновение и маскировка, ямочки и линии, лицо каждого года сталкивается с другим в падении, от которого захватывает
— Но...я не понимаю... Вы имеете в виду тот момент, когда разбилась машина? Или зиму, когда у меня была лихорадка?
Она говорила скромно, потупившись, словно оцепенев от того, из чего она вышла, почти слишком молода для женщины, которую он помнил, невинна, словно до сих пор бессмертна. Свет, кажется, собирался в основном на ее лице и волосах. Он представлял, что пытается докричаться до нее сквозь пылеобразные скопления света, не столь оптического, сколь — темпорального, как бы ни переносил его Эфир Времени, жестоко скапливавшийся в невесомые барьеры между ними. Она, возможно, уже не знала, кто он и через что они прошли вместе. Ее ли голос он слышал? Видит ли она его из тех математических туманов, в которые ушла?
Мерль поднял глаза от панели управления и коснулся полей невидимой шляпы.
— Похоже, один из них интересуется наукой. Но, пройдя ваш отрезок пути, я хотел бы, чтобы он был длиннее, вот и всё.
А в конце рабочего дня, когда все источники света, кажется, ушли в себя, поскольку начали отбрасывать тень, когда они с Розуэллом обходили дружественные подпольные пабы — такова была его почти еженощная привычка, Мерль еще раз завел Интегроскоп и включил одну из фотографий Далли, снимок он сделал, когда ей было двенадцать, еще в «Литл Хеллкайт» в Сан-Хуане, стояла у трубопровода, не просто улыбаясь в камеру, а умирая со смеху от чего-то, что Мерль пытался вспомнить, но не мог. Может быть, где-то в невидимом воздухе висел снежок, который он в нее бросил.
Хотя он довольно часто оставался в их совместном прошлом, до того, как она ушла, сегодня ночью он решил довести всё до сегодняшнего дня, перемотал на высокой скорости размывку всего ее времени от Теллурида до Нью-Йорка, Венеции и Войны, до сегодняшнего вечера, хотя в Париже сейчас было утро, она как раз выходила из номера, шла на вокзал и ехала на остановку в пригороде, banlieue, где на сотни футов в небо резко возвышался радиопередатчик на миллион ватт, уже забытый артефакт Войны, ему показалось, что под башней он узнал альтернатор Бетено-Латура, а под башней — маленькая студия с геранями на окнах, где Далли пила кофе и ела бриошь, сидя возле панели управления, пока оператор с этими заостренными французскими усами искал координаты Лос-Анджелеса, теперь Мерль понял, дрожа в лихорадке уверенности, вскочил и побежал в другой конец мастерской, покрутил ручки приемника, расцветшие туманом индиго, и тут же изображение ее безмолвных губ на стене плавно синхронизировалось, ее изображение начало говорить.
Далекий усиливающийся женский голос проповедовал сквозь ночной Эфир столь же четко, как если бы она находилась в комнате. Он смотрел на нее, медленно качая головой, а она смотрела в ответ, улыбаясь, говорила неспешно, словно тоже могла его видеть.
Часть пятая. Рю-дю-Департ
— ...он попросил моей руки, — говорила Далли, — он — тот самый парень, но мы могли с тобой связаться, даже если бы знали, где ты...
Чувство такое, словно бросить бутылку в океан, разве что она знала, что Мерль здесь. Ясно представляя вероятность того, что его здесь нет, учитывая Войну, океан и континент Северной Америки, и спектр радиочастот, кажется, расширявшийся каждый раз, когда она смотрела на него. Лучи каким-то образом возникали над ней и находили дорогу
Рене курила одну за другой сигареты «Голуаз», изучая ее сквозь дым. У него было не до конца сформировавшееся мнение о ней как о духовном медиуме, разговаривающим с мертвыми. Очевидно, несанкционированное использование оборудования, но, по правде говоря, оно было в новинку, были армейские запчасти, немного заносило. Эти дополнительные незарегистрированные передачи — и мадемуазель Ридо пусть не воображает, что она одна в Париже так занята — позволяли устанавливать связи между людьми, детали сталкивались и частично упраздняли друг друга, изучали ожидания друг друга, искали средние величины, адаптировались, проскальзывали в нишу, ведущую к беспрепятственной командной работе, энергия использовалась продуманно, сигналы посылались верно.
Закончив, Далли ушла, неуклюже махнув рукой на прощание, радиобашня возвышалась мощно и беспрепятственно, как ее кузина Эйфелева башня, разительно выбиваясь из масштабов всего, что ее окружало, и, слегка склонив голову, свернула к станции метро. У нее не было дел в этом районе, кроме обращения к Мерлю сквозь измерения. Она начала напевать мелодию из «Цибулетт» Рейнальдо Ана, о пригородизации страсти, все напевали эту мелодию в этом сезоне,
«C'est pas Paris, c'est sa banlieue».
К моменту возвращения на Монпарнас она насвистывала «J'ai Deux Amants» из новой постановки Саши Гитри.
— Бонжур, Далли, — крикнула хорошенькая молодая женщина в брюках.
— Бонжур, Жарри.
Группа американцев остановилась поглазеть.
— Прстите, не та ли вы самая Ля Жарритьер?
— О, да, до...Войны? Я танцевала под этим именем.
— Но, говорят, она умерла...
— И-и воистину ужасной смертью...
Молодая женщина хмыкнула.
— Гран-гиньоль. Пришли и увидели кровь. Мы использовали...малиновый сироп. Моя жизнь усложнилась...умереть и возродиться в облике кого-то иного — то, что надо. Им нужен был скандальный успех, succ`es de scandale, а я не возражала. Молодая красавица, погибшая прежде времени — это способно пощекотать вечно незрелый мужской разум.
— Mon Dieu! — пропела она, — que les hommes sont b^etes!, — а в конце к ней присоединилась Далли, и они спели в унисон.
Послевоенный Париж стал оживленной сценой для водевилей, некоторое время спустя Далли уплыла в свой пригород, banlieue. Сейчас у нее была маленькая роль в 'Fossettes l'Enflammeuse', оперетте тех времен авторства Жан-Рауля Ойлада, о прекрасно известном уже типаже юной распутной обольстительницы — малышки-вамп, которая пьет, курит, принимает кокаин и тому подобное, в Нью-Йорке оперетту поставил прославленный импресарио Р. Уилшир Вайб под названием «Ямочки», но Далли уже научилась копировать звезду Соланж Сен-Эмильен, распевая первую большую арию из «Fossettes»:
Casse-cou! C'est moi!
Ce'p'ti j'm'en fou'-la-l`a!
Casse-cou, mari, tes femmes aussi-
Tous les autres, n'importe quoi!
Далли вернулась в свою квартиру неподалеку от Рю дю Департ, зашла в кухню и сварила кофе. Она только что рассказала Мерлю всю историю своей жизни с тех пор, как бросила его в Теллуриде, и что за печальное зрелище... Она должна была думать о Мерле, а вместо этого почему-то ее мысли сейчас занимал Кит.
У окна висели полки с сервизом терракотовых мисок и тарелок из магазина в Турине — свадебный подарок, который они с Китом себе сделали. Заметив их впервые, она тут же испытала удовлетворение. Они были глазированы каким-то радостным оттенком зеленого, нет, более того, казалось, что свет получен благодаря размолотым кристаллам, чувствительным к радиоволнам, они могли вернуть голос Кита, напевающий «Это будет не шикарная свадьба», пока она думала. Вот мы кто.