На диком бреге
Шрифт:
— Попусту это все. Это ему как мертвому припарки.
— Слушать противно! — кричал со своей койки Третьяк. Могучий его организм брал свое, рана заживала, и он уже охотно встревал во всякие больничные дела. — Таких нудяг на гребешке давить. У вас свой фарт. Сколько дубов загребаете? Ну и гребите, раз ваше… А этого зачем тащить? Подумаешь мне, нашелся товарищ Иисус Христос.
Олесь любил людей с ершистыми характерами: из них всегда в конце концов получался толк. Но к Третьяку душа у него не лежала. И не только из-за темного прошлого, а может быть, и такого же темного настоящего этого парня, а потому, что Третьяк, как казалось, мог
— Граждане, я сегодня плохо выгляжу. Да? — встревоженно восклицал он по утрам. — Снилось, будто швы разошлись… А что? И могут, очень даже свободно… Паршиво ведь накладывают, халтурят… Наверное, разошлись.
Он бледнел и с лицом, искаженным от страха, исступленно тряс колокольчик. Прибегала дежурная.
— Уморить меня хотите? — вопил он бабьим срывающимся голосом. Ему постоянно казалось, что лечат его хуже других, что в тарелку ему наливают меньше и жиже, что врачи его обходят, сестры грубят. Разволновавшись, он выл, бранился, требовал администрацию, грозил писать «на самый верх», выводить всех на чистую воду и однажды так толкнул сестру, случайно сделавшую ему больно при перевязке, что та опрокинула тумбочку. «Истерик-самовзвод» — определил его Олесь. Но все-таки не мог не раздумывать, что привело Третьяка на строительство, какая ему радость болтаться без определенной работы среди по горло занятых людей, быть эдаким волосом в супе.
И вот однажды, когда, в палате никого не было, Олесь решил поговорить с Третьяком начистоту. Тот читал какое-то письмо и, когда Поперечный добрался до его койки, быстро спрятал его под одеяло.
— Что надо? — спросил он, поднимая маленькие недобрые глазки.
— Вопрос имею.
Третьяк настороженно приподнялся на локте:
— Ну? Только, если воспитывать, откатывайся. Перевоспитался. Паспорт без минусов. А то, как говорит один мой кореш, тоже, как ты, хохол, — тече водица в степу пид яром, а обертается паром.
— Вопрос я имею простой. Зачем вы сюда ехали?
— А мне где ни работать, лишь бы не работать, — с деланной усмешкой произнес Третьяк, и глазки его еще больше насторожились.
«Экий налим, никак его не зажабришь!» — подумал Поперечный, чувствуя, как в нем разгорается желание размотать этого скользкого человека,
— А вот я, скажи мне сейчас кто-нибудь: «Вот тебе, Олесь, пенсия, как генералу, вот тебе участок, вот тебе ссуда, строй дом, живи, — откажусь: хоть какая-никакая работенка — и то слаще… Не понимаю, а вот иные военные — другому лет сорок пять — пятьдесят, в самом соку человек, а вышел в отставку, все получил, залез, как тот медведь в берлогу, и сосет себе лапу. А ему б, черту, в пору бревна ворочать.
Узенькие глазки смотрели внимательно. Видимо, Третьяк старался угадать, чего от него добивается этот не очень-то разговорчивый человек.
— А я вот тоже гляжу на вас, кто такой? Не то легавый — пробу негде ставить, не то Иисусик паршивенький… Как бы я вас не знал…
— Откуда знаете?
— Волго-Дон вместе строили.
— Волго-Дон? — удивился, даже обрадовался Олесь. — С какого же стройрайона — с Красноармейского, с Калачевского, с Цымлы?
— Строили-то вместе, да по разну сторону проволоки. Понятно? При въезде на шоссейку портрет ваш висел, а нас мимо него гоняли… Старые знакомые… Ну да ладно, тогда, коли заговорили, ответьте. —
Теперь, когда Третьяк приспустил свою обычно придурковатую маску, в нем проглядывал какой-то другой, еще более непонятный человек. Это еще больше заинтересовало Олеся. Но, опытный в обращении с людьми, он не подал вида и весь казался поглощенным сооружением колпака из полотенца.
— Ну ладно еще экипаж. Там Борька, брат ваш, своя кровь. А вот этот красноглазый альбинос. Видите же, дырявый человечишка. Вы его накачиваете, а из него все тут же и вытекает. Нудяга, мразь. Как комар — зудит, зудит, так бы и запустил в него графином…. Эх, нет все-таки на свете поганее зверя, чем такой человек… А вы и с ним нянчитесь.
Поперечный тем временем сложил колпак, расправил на колене, примерил. Колпак оказался как раз впору. Он надел его, как пилотку, чуть набок, и это придало ему бравый вид.
— Хочешь, тебе сделаю? — спросил он, вдруг переходя на «ты».
— Руки чешутся?
— Точно. Вот ты сказал: где бы ни работать, лишь бы не работать… А я: чего бы ни делать, лишь бы делать. Руки-то, хлопец, хорошо складывать только в гробу. Вот и еще вопрос: так и будешь весь век по миру мотаться, как фальшивая монета? А? Жить сложа руки?
— Сложа руки. Много ты знаешь. — Третьяк сел на койке. И вдруг выпалил: — И сложишь. Паспорт у меня чистый, а придешь к какому-нибудь хрычу в отдел кадров — нюхает-нюхает, сопит-сопит. «Зайдите через полмесяца». А через полмесяца: ступай в тайгу с геологами рабочим, шурфы бить, гнус кормить или за какой-нибудь сопливой геодезисткой линейку таскать… Эх, это ведь говорится только — паспорт чистый. Толкует он с тобой, а сам поглядывает, как бы ты его вшивую стеганку не смыл, цедит сквозь зубы, чтобы его кто не заподозрил, что он с «элементами» добрый… Не так, что ли, начальничек?
И, будто испугавшись внезапной своей откровенности, Третьяк резко отвернулся к стене.
На этом разговор кончился. Третьяк больше ни разу не вылезал из своей раковины, но и того, что Олесь услышал, было достаточно. Упрямо разрабатывая свою изувеченную руку, он часто думал теперь об этом парне, о его подозрительности, о его плачевном умении во всем видеть лишь теневую сторону… Да, такого нелегко отремонтировать. Такого надо всего перебирать. Но перебирать было, должно быть, еще труднее. И когда он, опять оставшись наедине, спросил у Третьяка, что это значит вытатуированная надпись: «Сдружусь — до смерти, ссучусь — смерть», — тот ответил такими ругательствами, что Олесю захотелось пойти и умыться с мылом…
Однажды в час визитов, когда в палате уже сидела Ганна с Ниной, топтался весь экипаж Поперечного да еще зашли проститься со своим дружком уральские шеф-монтеры, которые, проводив собранные экскаваторы до первого забоя, уезжали домой, и в комнате было по-настоящему тесно, все вдруг услышали, как кто-то противно гундосил.
Противный, рыдающий тембр речитатива профессионального вагонного «стрелка» был так здорово передан, что, оглянувшись и увидев в дверях миловидную девицу, утопавшую в больничном халате, у которой из-под марлевой повязки выбивались оранжевые кудри, все застыли в изумлении.