На диком бреге
Шрифт:
Несколько церемонно протягивая ему руку, гостья рекомендовалась:
— Мария. Будем знакомы.
— Да мы уж знакомы. Зубки-то у вас ох какие острые, — улыбнулся Литвинов.
— Нашли о чем вспоминать, — не смущаясь, ответила девушка. — Дом ваш можно посмотреть?
Вместе с Петровичем она без стеснения обошла комнаты. Из кабинета гостья вернулась с уже известной нам, заключенной в рамку телеграммой.
— А это что? Стоит вместо портрета. Литвинов охотно рассказал, как, будучи на Днепрострое, он, начинающий инженер, тогда бригадир комсомольцев-бетонщиков, получил однажды эту телеграмму.
— От наркома Серго — чуешь, курносая? От наркома! С тех пор вот уже тридцать лет вожу с собой, чтобы она напоминала,
Каждый новый, необыкновенный человек казался Литвинову задачей. Задачей, которую он с интересом решал. Чем сложнее она была, чем больше было в ней неизвестных, тем сильнее увлекал процесс решения. И вот теперь, не переставая, впрочем, энергично действовать ножом, вилкой, не оставляя в покое и стопку, он бросал на гостью короткие взгляды: не глупа. В речи странно мешаются и самые что ни на есть блатные и интеллигентские обороты. Эту разухабистость она, наверное, на себя напускает. Зачем? Неизвестно. И откуда у нее эта уверенность? Опять неизвестно. Сколько ей лет? То будто совсем девчонка, то вдруг устало задумается, опустит голову, и почудится в ней зрелая женщина. Уж не одна ли она из тех, что приезжают на дальние стройки, отбыв наказание, с тем чтобы начать новую биографию тут, где человека ценят по сегодняшнему, а не по вчерашнему и позавчерашнему дню. И опять, пожалуй, нет: слишком уверенно держится…
Так ничего не разгадав, только еще больше заинтересовавшись, Литвинов усмешливо поглядывал на своего шофера. Тот был в ударе. Подвязав вместо фартука какую-то белую накидку, он со вкусом выполнял роль гостеприимной хозяйки.
— Вот, Федор Григорьевич, она говорит: не любит толстых. Разве я толстый был, когда мыс вами воевали? Одной пряжкой, без ремня подпоясывался. Подтвердите это Марии Филипповне, — без умолку тараторил он. — А полнота, она от здешних, несовершенных калорий: все мучное да крупяное, а это в жир… И опять же полнота: раз человек в хорошем габарите, значит, характер мягкий. А нынче мягкий характер в большом дефиците, где его найдешь?
«Да, брат, теперь уж не сорвешься»., — думал начальник строительства, которому нерешенная эта задача все же пришлась по душе.
13
Остров Кряжой половодье обычно не заливало. Вода затопляла заросшие тальником песчаные отмели, поднималась по оврагам вглубь, покрывала пойменные луга, но, дойдя до обрывистых ярков, источенных дырками стрижиных гнезд, дальше не шла. Село Кряжое, с тех пор как его построили, всегда оставалось сухим, извиваясь вдоль островной хребтины. А в этом году, хоть весна была и не очень дружная, река, стиснутая дамбами Большого котлована, поднялась сверх меры и даже залила лабазы, где колхоз размещал мастерские для починки своих катеров.
Старики, вышедшие на крутоярье посмотреть на диковинное это дело, хмуро поглядывали вниз по течению, казалось бы, бескрайно разлившейся Они.
— Выпирает нас Литвинов, как есть выпирает.
— Сеньша-та снизу прикатил из района, говорит, будто Буйный вовсе скрыла, только Яга да Чертов Рог из воды-та и торчат, и то еле-еле…
— Н-да, ведь это ж подумать только, на дне морском стоим! И что только людишки, понавыдумали, как ей и не серчать, Они-матушке. Ох-хо-хо!
— Худо, мужики, худо. Ну дворы, рухля-дишко — ладно. А могилки? С могилками-то как же? Неужели под воду дедов, отцов кости отдавать?
Иннокентий Седых пришел сюда глянуть, как слесари, прозевавшие большую воду, спасают на лодках оборудование затопленных мастерских. Он стоял рядом, слушал. Остров точно бы плыл по воде, весь залитый солнцем. Жирно маслилась набухшая влагой земля на огородах усадеб. Розовел будто окутанный легкой дымкой тальник, торчавший из воды. И над всем этим привольем,
Оглянулся Иннокентий, и сразу поблекли краски погожего, звонкого дня. С детства привычная картина неузнаваемо изменилась. Кряжое было разворочено, повержено в прах, напоминало те бесчисленные населенные пункты, которые пришлось пройти Иннокентию в дни Отечественной войны. Но у солдата позади война, впереди война, глаз ко всему привыкает. А тут развалины родного села, разобранные срубы, печи, торчащие прямо из земли. В иных из них еще не перебравшиеся хозяйки готовили пищу. Из труб, курчавясь, валил дым. Все это под ярким солнцем, под шелест плывущих льдин, под хлюпанье струй, обсасывающих берега.
— …Да-а, было сельцо на все плесо, — сказал кто-то из стариков.
— Тоже нашли о чем вздыхать, живем, как папанинцы какие на льдине! По комару, мошке да пауту скучать будем? — ответил молодой голос.
— Да вам-та, нынешним, что?.. Где встал, там и дом. Разве-та вы поймете? Что вам до того, где пуповина твоя зарыта?
И хотя кошки скребли на душе, слушая этот спор, Иннокентий улыбнулся — все одно и то же: отцы и дети, эта звериная крестьянская тоска по обжитому месту и это молодое стремление к новому, пусть нелегкому, пусть необычному, но к такому, что можно будет ладить на свой вкус. А сам он в глубине, души был все-таки со стариками. Что там, перед собой душой кривить? Дело прошлое, но когда он сочинял письмо в Москву, собирал подписи, убеждал людей в области поддержать их, руководствовался он не только хозяйственными и государственными соображениями, но и этой привязанностью к родному месту, к двору, где рос, к земле, на которой работали еще дед и прадед.
Но уже в Москве, в спорах с Литвиновым, которые они вели и один на один, и в кабинетах государственных деятелей, в сопоставлении доказательств, которые обе стороны приводили в подтверждение своей правоты, Иннокентия Седых стали посещать сомнения. Прав ли он? Не смотрят ли его земляки лишь себе под ноги, не устремляя глаза вдаль. В Москве, в горячке борьбы за земли поймы, эти сомнения было легко отгонять. Но приехал в родное село, и они накатили с новой настойчивостью: а может быть, ты, Иннокентий, из-за деревьев лесу не видишь? Может быть, тебе своя курчонка дороже общественной коровы?
Не один самовар осушили они с Павлом Дю-жевым и Анатолием Субботиным за этими разговорами. Молодой агроном с самого начала был против письма: большая ли, малая ли будет рядом электростанция, по-старому все равно не жить. А уж если вырываться на простор, то на большой — земли тут немеряные. Чем в Ново-Кряжеве хуже живется? Никуда не плавать — земля, вон она вокруг. Ее сколько угодно. Дюжев отмалчивался. Он помогал писать письмо, вел подсчеты, делал выкладки, но слова своего не говорил:
— Я тут гость… Это решать хозяевам…
И только когда однажды, среди ночи, Иннокентий Седых разбудил его и, не зажигая света, взволнованным голосом сообщил, что письмо все-таки ошибка и что надо, пожалуй, самим, до приезда комиссии, уговорить земляков отказаться от своей жалобы, Дюжев обнял его и пожал руку так, что склеились пальцы…
И сразу будто спала морока, дурманившая голову, вязавшая по рукам и ногам. Иннокентий вновь не слезал со своего «козелка», вместе с любимцем своим Толыней носился по окрестностям, осматривал близкие поймы рек и речушек, изучал карты, ища места, удобные для хлебопашества и животноводства. Тут уж он поднял на ноги и науку в сельскохозяйственном институте, и практику в лице Савватея и его сверстников, старых охотников, знавших каждую поляну, каждый ручеек на сто верст в округе. И нашлось такое место, что было близко и к воде и недалеко от новой шоссейной дороги. Нашел на крутом берегу реки Ясной, чуть выше по течению от места, где Анатолий Субботин уже расположил так называемые молодежные выселки.