На долгую память
Шрифт:
Мнится порой, что и в пять, и в десять лет сидел Женя всякое росное летнее утро на еще холодных приступках крыльца и следил через низкий забор за пастухом. Пастух (то старик, то мальчик, то женщина) появлялся в любую погоду в плаще и с сумкой наперевес, в уголке которой белела головка бутылки с молоком, звонко щелкал бичом, дудел в свой рожок. На востоке за базаром точно подтаивала светом окраина неба. И пока просыпались, торопливо стучали друг к другу в ставни соседки или вскрикивали во дворах, хлопая ладошками по спинам своих Зорек, Катек, Буренок, свет разливался и уже проникал в пасмурные, с примятыми постелями комнаты. Казалось, по всей России выгоняли сейчас женщины в стадо своих кормилиц. Столько места занимали в жизни коровы. И
Услыхала Физа Антоновна, что продавали на другой улице корову молоденькую, стельную, продавали потихоньку, по-знакомству. Мужик работал заготовителем, закупал дня коопторга и нередко для себя, для тайной продажи. Просили за нее дорого. И упускать не хотелось, дешевле не найдешь.
На следующий день поехала Физа Антоновна в город на толкучку сбывать патефон. Патефон был не старый, только поставила хорошую деревенскую пластинку, и тут же набежали покупатели.
— Тетечка, — сказала одна женщина, — или как тебя звать, ты еще вроде молодая… Может, сбавишь?
— Я бы никогда не продала, — пожаловалась Физа Антоновна, — но мне на сено. Да корова нестельная. Это у меня сынишкина память, отец покупал, когда уходил на фронт. Я тебе адрес дам, я не какая-нибудь спекулянтка или обманщица.
— Ой, я верю, — сказала женщина, — я бы тебе с удовольствием, может, и набавила, да деньги вот все. Если я сейчас его не куплю, меня дома едом съедят. Езжай, сказали, купи хоть какую железку, а то скоро реформа будет. А чего купить, пальто по четыре тысячи, смотреть не на что.
Сторговались, мать спрятала деньги за подкладку пальто, даже в избу свою не зашла, побежала к соседу через огород договариваться, пока не перехватили другие. Ткнула мать корову в бок: и стельная и красивая, но очень, очень дорогая. «О-о-о, где ж их брать, денег? И прозевать не хотелось. Выгодно, невыгодно, а…» Пошла советоваться.
— Как ты мужик, — сказала она Демьяновичу, мужу Демьяновны, — посоветуй.
— Спеши, — сказал он, — кто знает, что будет после реформы.
— Заколоть на мясо свою, что ли…
— Колоть — одни кости. На бойню дай, за место заплатишь, да рубщику, еще меньше выйдет. Веди живую.
Всю ночь не спала, думала, у кого занимать денег. Еще вечером пообещал ей полтысячи Демьянович, но сразу не дал, просил заходить утром, на ночь, говорили старые люди, денег не занимают, деньги тогда перестанут водиться. Утречком Физа Антоновна привела новую корову, приставила к сену, в залог отнесла плюшевое пальто, повела свою кормилицу по морозу в фуфайке на базар. Корова сроду была неаккуратная, где наляпает, там и ляжет, к бокам присохни кизяки, мать почистила ее железкой, оттерла, корову трясло, и она покрыла ее на базаре распоротым мешком. Демьяновна, в душе уже готовая обмывать продажу и покупку, увязалась за матерью.
Киргизы пощупали, пощупали:
— Одни кости.
— Какая ж корова без костей? — сказала Демьяновна. — А у вас мясо на чем держится? Худая баба и то молоком дите кормит.
— Зубы шатаются.
— Коронки вставишь. Ей не улыбаться, не видно.
— А теленочек?
— Гуляла осенью, — робко соврала мать, — стельная.
— Сейчас уже и коров
Все-таки дали за корову мало.
«Много добавлять», — горевала Физа Антоновна. Тут же полезла она дома в подпол, нагребла четыре мешка картошки, положила на санки и скоренько-скоренько на базар. Употела. Ведерко стоило уже сто пятьдесят рублей. За мешок выручила рублей девятьсот. Наступал вечер, и она вспомнила, что еще не уплатила налог. В кассе народу толпилось как на вокзале. «Кто-то, видно, пожалел меня», — вспоминала она позднее, потому что едва она заплатила, банк закрыли по случаю реформы. Было пять часов вечера, и многие заплакали. Вот оно, счастье, благодарила она Бога и дома, раскаявшись, сразу же вынула из стола маленькую икону, лежавшую там в уголке за чашками и кусками хлеба со дня похоронной, вытерла ее чистым полотенцем, попросила тихо прощенья и повесила в уголок над кадкой с фикусом.
«Чем теперь отдавать», — цедила она свежее молочко от новой коровы и строила в уме планы. Утром пекла она картофельные пирожки с капустой и бежала, пока они горяченькие, раздать по малой цене рабочим, заглядывавшим в обеденное время на рынок. Тут сучка принесла пятерых щенят, дымчато-сереньких, милых, и она побросала их в старое ведро, укутала тряпочкой от мороза, стала в ряду, где продавали тазы, гвозди, краску и всякую утварь. Чем черт не шутит, может, кому и понадобится щеночек, не великие деньги, а все же копейка. Щенки были настолько прекрасны в своей детской беспомощности и чистоте, что их расхватали мигом женщины из казенных домов, «культурные», как называла их Физа Антоновна.
— Не хочется продавать, а надо, — жалко оправдывалась она перед кем-то, точно за щенят ее потащат в милицию. — Куда они мне, стеречь нечего…
Не хочется, по надо. И корову держать не хотелось, и не хотелось подчищать за ней, не хотелось унижаться перед людьми, когда наступал черед сенокосу, не хотелось в молодое время жить как старухе, да куда же денешься…
— Что-то мало я наторговала, — только и слышал маленький Женя. — Значит, сначала я понесла кастрюлю варенца и бидончик молока. По сорок стаканов — Женя, это сколько будет? А ну давай считать. Потом вернулась и еще кастрюлю зеленую на тридцать стаканов. И сметана. Две баночки. Это уже сколько? И творожку килограмма два. Разобрали, хватали, как с огня, еще-й просила поменьше отпускать. В воскресенье — ми-иру! Сколько ты насчитал? Чего ж не хватает, а ну в правом кармане полезь, не завалялось? У меня ж чуть деньги не стащили, да чо — стащили уже, женщина толкает меня под ногу, гляди, кастрюлю твою понесли, ай, а там выручка. Спасибо дядечке, поймал, да я как дала с размаху кулаком по морде, не знаю, откуда и смелость взялась, он и брыкнулся, сопляк, наверно, в десятом классе учится… Сиротские деньги унес…
— Ну, тетка, берегись… — пригрозил парень, а в толпе, заметила она с острой от страха наблюдательностью, шныряли еще дружки-оборванцы со злыми глазами.
«Подследят, дорогой пырнут ножом, и пропала, кто вступится? Никого и с улицы нету, распродались, вдвоем-втроем бы не страшно, не тронули. Себя не жалко, умру — похоронят, да у меня ж сынок дома ждет, с кем он тогда? Круглый сирота будет».
Суеверная боязнь бродяг и хулиганов засела еще с войны. Там постучали, обманом вошли в избу и прирезали одинокую женщину, тряпки на санках свезли, там в подполе закрыли старуху, там в очереди деньги вытащили.
Она для начала зашла в проверочную, где пробовали молоко на продажу, посидела с часок, поделилась: так вот и так, не придумаю, как выбираться с базара. Надавали советов, сообщили милиционеру, он вывел ее за ворота базара, на углу бросил, успокоил, и она пошла одна, щупая деньги за пазухой. Оглянулась через несколько шагов: за ней следят четверо! И люди кругом идут, каждый по своей тропке, но кто встрянет? «Ну все, — думала она, — подбегут, ударят свинчаткой в затылок, и прощай». Впереди пусто, далеко-далеко дяденька хромает.