На долгую память
Шрифт:
«Пойду по другой дороге, запутаю следы, домой нельзя, выследят, где живу, и ночью залезут».
Она свернула, догнала дяденьку с сумкой, вцепилась ему в руку, быстро объяснила, в чем дело. Оба поворотились, на что парни, ухмыляясь, крикнули: «Ничо, ничо тетка!» А дяденька был слабенький.
— Я вам заплачу, только доведите меня, — попросила она, — там на Лагерной у меня знакомые, а то мне голову проломят, у меня сын растет…
Но дяденька довел ее не до конца.
Два камня пролетели мимо, третий, самый тяжелый, попал между лопаток. Как они в голову не угодили, вспоминала она после! Так бы и раскрошили. Она вскрикнула и не упала, видно, мужество сохраняло ее от боли ради сына, которого она нашла поздно вечером, пересидев в чужом дворе, заплаканным. Она сама плакала всю ночь, жалуясь на судьбу, обращалась к засыпанному в запорожских степях мужу: «Милой мой Ванечка, если б ты знал, как мы живем без тебя, как нам досталось, и зачем тебя скосила немецкая пуля? Сегодня сиротские деньги хотели отнять…»
— Мам, — приставал Женя, —
— У ребят отцы есть. Когда, сынок, вырастешь да начнешь зарабатывать, тогда узнаешь, куда копейка летит. А патефон, что отец подарил, мы как-нибудь вернем. Не плачь.
И Женя ждал, когда это время наступит. В жизни вечно чего-нибудь ждешь. Сначала они ждали отца и окончания войны. Потом опять ждали отца, особенно в День Победы. Ждали, чтоб погуляла корова, чтоб отелилась, чтоб стало дешевле в магазинах, ждали, когда пройдет тоска, когда не надо будет болеть душой за завтрашний день. Соседи, как заметил мальчик со временем, тоже чего-нибудь ждали, ложились и просыпались с этим чувством: ну вот еще немного, и оно, желанное, наступит. Годы летели, мать проводила сына в дальнюю дорогу, молила теперь, чтобы скорее пронеслись пять лет учебы, иначе в случае ее болезни он никогда не выучится. Женя рос хрупким мальчиком и, кажется, во всем понимал мать. Без упрека и жалоб принял он через два месяца после прихода Никиты Ивановича неожиданно появившегося Толика и относился к нему по-братски. Сходясь, Никита Иванович давал слово не отрывать сына от матери. Но сердце не выдержало, да и Физа, теперь вторая жена его, оказалась покладистой женщиной, которая ради мира в семье пойдет на уступки.
С первой женой Никита Иванович и до войны еще жил плохо. В мае 44-го, в период наступлений и первых уверенных дум о возвращении к своим, прислали ему соседи письмо, из которого он узнал, что жена его гуляет вовсю. Он перестал писать. Но с приближением победы, после случайных встреч с польками и немками, вновь обрелось чувство прошлого. Он бросил в почтовый ящик коротенькую записку жене, схитрил и представился инвалидом без ног и без рук. «Если я нужен тебе такой, — прибавлял он, — напиши, я приеду, а если не примешь, то я перейду к матери и заберу Толика». Жена и обрадовалась и перепугалась. Обрадовалась она надежде, что безногий Никита рад будет ей и неверной, перепугалась от необходимости доживать век с калекой. Подумала и ответила ему: «Кабы я знала, что ты живой, не вышла бы замуж, так как ты целый год не писал, я посчитала тебя убитым и приняла другого. Прости меня и давай теперь разойдемся мирно».
В июне он вошел во двор живой и здоровый. Соседи повыскакивали за ограды поглядеть, как Никита Иванович с маху ударит ее в лицо или в живот. Его завидели еще издалека. «Идет!» — прибежала и крикнула одна из соседок и покинула двор, как дети покидают стайку, когда в ней режут свинью или теленка. Жена помертвела и, мгновенно ощутив радость по всей земле, пожалела о торопливости, с какой она стремилась без мужа к воровским сладостным минутам, которые, считалось в томлении, спишутся войной, простятся и Богом, и всеми на свете. Она упала ему в ноги и обхватила руками его пыльные сапоги, закричала: «Родненький, прости меня!», и так искренне, жалобно перекатывалась и стонала в ногах, так ясно всем виделась ее потеря в это праздничное лето, что соседки мигом простили ее. Он не посмел ее ударить. Он устал от войны, от ожидания покоя и того мирного счастья, которое под пулями уже казалось потерянным навсегда. Он не хотел расстраивать скандалом старых своих родителей, стороживших жену целых четыре года и недоглядевших, проворонивших «квартирантов». «Дед, а дед, — толкала по ночам мать, — эт не квартирант, эт кобель ходит». Он превозмог слабость и сморщился уже не оттого, что за ними следили отовсюду, а от причитаний жены, от неприятных воспоминаний о ней, способной реветь и биться в припадке до изнеможения и потом вдруг моментально обретать спокойствие и улыбку. Он изучил ее давно.
До самого вечера Никита Иванович сидел у родителей, через дом от жены, держал Толика на коленях, выпивал. К ночи сын потянул его к матери, домой. Он вошел, смирная жена отставляла в духовку борщ, и в комнате уже светилась белая, застланная простынею постель. Что-то боролось в нем. Он страдал, ловя все тонкости ее страстного покорного тела, не подточенного голодной войной, голова туманилась, и вот-вот уже в затемненной тишине, в муках подкатывало прощение.
Она легла первой, он еще сидел, привыкая к мысли, что кончено солдатское одиночество и он в своей избе. Он курил, курил и наливал в стакан из припасенной женою поллитры, временами оскорблено думая, как на этом же месте, пока он лежал там, в окопе, она чокалась после его письма с другим и наутро как ни в чем не бывало писала ему и плакала, чтобы поберег его Бог, что мочи нету переживать за него и что вспоминает она молодые встречи с ним, такие, поверишь, далекие, будто и не они ходили тогда за деревню или пользовались случаем, если мать с отцом оставляли их дома вдвоем… То, что он выносил на войне, как-то сразу согнуло его, и праздник, день за днем бежавший по улицам вместе с сот датскими составами, радостные слезы объятий, родные углы, тайные ласки, жегшие его в стороне, обернулись для него печалью, и самое ужасное, что он никуда не мог сейчас уйти, ничто бы не заменило ему долгой тоски по дому. Жена ворочалась и тем самым как бы звала его, просила
На фронте он совсем позабыл о неладах с женой и после боя, где-нибудь в дымном паутинном лесу пли на ночь (особенно на ночь), неожиданно остро воображал себя на сибирской улице, и бесстыдные детали доступной всякому радости мутили ему голову, мерещились давней похороненной сказкой. Жена снилась ему как в девятнадцать лет. Снилась и снилась.
Во сне же они и обнялись теперь, в эту ночь. Быть может, это и не было сном, она-то, конечно, не спала, ворочалась и вздыхала; ему дремалось, сознание проваливалось, но порой он вздрагивал и вновь понимал, где находится, жутко и несчастно понимал, что войне конец, он пришел, и днем валялась в его ногах жена; потом забывался, засыпал, и во сне еще стояла картина семейных чувств, и в один такой миг, полусознательно и все же чутко он принял объятие жены, ее теплую ласковую руку и тоже, во сне и не во сне (она-то как бы во сне), поддался, перекинулся на бок и обхватил ее. И тут она поцеловала его, и они проснулись, но не разнялись.
Они разошлись.
Мать увезла Толика в Алма-Ату, сдавала его несколько раз в детский дом, он сбегал, она посылала его на вокзал, учила притворяться беспризорным, чтобы подобрала его милиция. Ребенок мешал новому мужу.
Физа Антоновна только что зажила по-человечески, уже стала привыкать к Никите Ивановичу, снова насела на нее бабья забота — стирать мужу рубахи, выряжать на работу, день проводить в хлопотах по дому или на базаре, и уже не отчаиваться при мысли, что как-то надо добывать сено: в доме был хозяин, ему и вертеться. Успокаивала ее на первых порах и старательность Никиты Ивановича. Он тоже вздохнул легче, даже лицом посвежел, торопился с работы домой натаскать воды, почистить у коровы, наколоть дровишек. Физа Антоновна стирала, гладила, обшивала, по нескольку раз белила печку и, когда он, помывшись, садился у окна к столу, старалась угодить, покормить свежим и потом убрать возле рукомойника, возя тряпкой под табуреткой и рассказывая, где была днем, кого видела и что продала-купила; не раз они прикидывали, чего приобрести из одежды на выходные дни, причем всегда спорили. Никита Иванович из вежливости отказывался наряжаться, перехожу, мол, и в этом, лучше жене что-то справить и сыну, чтобы соседи не тыкали пальцем, не злословили: мол, не успел войти в сиротскую избу, как она отдала ему отцовские костюмы и рубашки, — Физа Антоновна тогда соглашалась повременить.
Подпив, Никита Иванович пускался в обещания.
— Физа! — вскрикивал он, поднимая в руке вилку. — Вот пусть Демьяновна будет свидетелем: через год нам вся улица позавидует! Первым делом разодену тебя как принцессу, будешь, ёхор-малахай, на базаре варенцом торговать в шелковой шале, как цыганка, в ухо повесим сережку из чистого золота, вон у Утильщика мало ли вся-
кого добра валяется, пойду (чего там, мелочёшка) кину ей в чулок две тыщи. Смеешься, старенька, а я тебе говорю точно: позавидуют нам. Ладом позавидуют. Они все босяки и ничего не понимают в колбасных обрезках… А как отпуск, старенька, в Сочи поедем, куплю тебе купальник, поедем людей пугать… Верно, Демьяновна?
— И меня возьмите, — сплевывала Демьяновна семечки и хихикала. — Я буду бутылки из-под пива сдавать.
— А это уж от тебя зависит, ёхор-малахай. Как твой Демьянович решит: опасно тебя, девку, пускать?
— А он давно знает, что я любого залягаю.
— В Большой театр повезу старушку. «О, Ольга-а, отда-ай мо-ой па-ацелу-уй!»
— Там таких, как мы, не пускают. Там в таких нарядах являются, а я в чем — в фуфайке, что пятый год таскаю?
— Ничего, будешь у меня не хуже королевы. Не сразу Москва строилась. Да, жить можно. Кто соломку в лапках тащит, кто мешок муки несет. Старенька, гадом быть, раз уж сошлись — постараюсь. Лишь бы это дело (щелк по горлу) не подкачало. А чо? То ли мы беднее других? Вот как живет русский Никита, смотрите, гады, во, я моряк, и вся ж… в ракушках! Хуже мы, что ли, Утильщика, забор покрасил, подумаешь! Было бы здоровье! Садись, Демьяновна, поближе, Никита Иванович зря не трепется. Наливай!
— А я, сваток, так и сразу поняла: ты с себя скинешь, мне отдашь.
— Э-э, язви тебя, хитра-а, хитра, сучка. Ну уж для тебя разве, ладно, себя обижу, а тебе отолью, — и оп подлил ей из своей рюмки водочки. — Ладом, ладом. За мозоли! Видишь мозоли? Никита Иванович покажет вам.
Неожиданно он сказал как-то вечером о Толике. Он получил известие о прибытии сына через родителей, и в тот день явился докой поздно, лег, не обмолвившись, без ужина в одежде поверх одеяла, да так и уснул. Еще два-три дня оп ходил помрачневший, охотнее во шлея в хозяйстве, как-то чаще спрашивал: «Физа, тебе помочь?» И Физа Антоновна помаленьку догадывалась, что он из-за чего-то переживает.