На Двине-Даугаве
Шрифт:
Иван Шумов не позволял сыну помогать себе: одежду испортит.
Сад начинался широкими каменными воротами. На столбах у ворот лежали львы, видно очень старые: с их угрюмых морд облупилась известка и виден был красный мелкий кирпич.
Сад переходил в парк, яблони сменялись дубами, елями, березами; парк кончался густо заросшим оврагом, на дне которого звенел невидимый ручей.
В барский дом, в «палац», хоть там никто и не жил, Гришу не пускали.
И он шел — один — в парк, ложился на краю оврага, слушал звон ручья, пересвист иволги, деловитое туканье
По всему склону оврага росли ели. И оттого, что нижние и верхние ряды их туго переплетались лапами, сливаясь в одну стену, казалось, что это деревья-великаны: корни их — на дне оврага, а верхушки уходят в самое небо.
Лежать бы да лежать на мягкой траве, бродить бы да бродить по зеленому раздолью!..
Нет, уже через несколько дней Гриша заскучал. Ефимка — ему не компания. Кудрявый, красивый, ясноглазый, он завороженно провожал Гришу глазами, когда тот проходил мимо. Один раз осмелился он потрогать пальцем медную пряжку на Гришином поясе.
Гриша проходил мимо, бросая Ефимке на ходу покровительственное: «Как дела, орел?», — и забывал о нем.
Как-то раз услышал он разговор Ефимки с бабушкой:
— Баба, а я батин кто?
— Ты у бати соколик ясный.
— А у мамани?
— Колокольчик звонкий.
— А у тебе, баба?
— Ах ты, моя ягодка лесная!
— А Гришин?
— Гришин ты орёлик степной.
Ефимка засиял огромными глазами. Гриша удивился, вглядевшись в него: таких пригожих среди Шумовых, должно быть, еще и не было.
Но люди в Гришином возрасте не интересуются малыми ребятами. С Ефимкой ему делать было нечего. И он опять уходил, слонялся по саду без дела, скучал. Дни — ясные, солнечные дни — тянулись без толку, нестерпимо медленно.
Вот почему, услыхав однажды ребячьи голоса где-то на дне оврага, он живо спустился по косогору вниз.
Трое босых деревенских мальчишек — хорошего роста, не малолетки, — переговариваясь, старательно вытаскивали со дна ручья обточенные водой камешки, складывали их горкой. Что-то они надумали: должно быть, запруду решили строить.
— Что вы тут делаете? — крикнул Гриша.
Увидав его, они выронили камешки, опустили руки. Никто из них не ответил на вопрос.
— Не понимаете по-русски, что ли? — И Гриша повторил вопрос по-латышски.
Мальчики переглянулись и несмело улыбнулись.
— Ну, чего молчите? — Гриша шагнул ближе к ним: — Языки проглотили, что ли?
Ребята стояли молча и подталкивали друг друга локтями. Потом вдруг кинулись бежать. На другой стороне оврага росла внизу бузина — она затрещала под локтями и босыми ногами мальчишек. Потом все стихло: видно, ребята уже поднялись в ельник.
Гриша перепрыгнул через ручей, потрогал вытащенные из воды — видно, недавно — камешки: они были еще мокрые, длинные зеленые нити водорослей опутывали их; пахло тиной.
Ему стало еще скучней. Не строить же одному запруду.
И домой идти не хотелось. Он стал подниматься по крутому склону оврага — в ту сторону, куда убежали мальчишки. Густой ельник не хотел пускать его наверх. Гриша нагибался под упрямыми ветками, упирался плечом в смолистую кору, полз дальше.
Но зато, когда выбрался он на самый край оврага, какой простор открылся перед ним! Зеленая рожь струилась атласными волнами под ласковым ветром. Темнели кудрявой листвой вдаль уходящие полоски клевера. И совсем близко чуть слышно звенел своими сережками незрелый еще овес.
А по дороге, вьющейся среди этого простора, летели, подымая пыль, мальчишки, удравшие от Гриши.
Они бежали, оглядывались назад и, увидев на опушке ельника Гришу, припустили еще прытче. Вот кому хорошо живется на свете! Совсем недавно Гриша сам был такой.
Когда он вернулся домой, мать зорко оглядела его и сказала с укором:
— Это как же тебя угораздило? Все плечо в смоле вымазал.
Гриша взглянул на свое плечо: маленькое пятнышко, отчистится.
Но после обеда мать неумолимо приказала:
— Снимай, кавалер, форму.
И дала ему ситцевую рубаху и старые, залатанные на коленках штаны.
Э, да Грише только этого и надо!
Он с охотой надел привычное деревенское платье и, босой, легкий — будто на два пуда убавился, — вышел из «палаца»-бани на волю. За баней сидели на бревне отец с Винцей — пообедали, а теперь отдыхали.
— Батя, мне скучно, — пожаловался Гриша: — нигде людей нет. Что это за место такое? Даже сами Шадурские не хотят сюда ехать, дом стоит пустой.
— Разжаловали тебя? — спросил, усмехаясь, отец. — Не жалко было форму сымать?
— Нет, не жалко.
— Шадурские сюда не приедут, — проговорил Винца: — они важные. Сейчас живут на теплых водах.
— Тизенгаузен разве не был важный? А он все ж таки жил у себя в имении.
— Нет, Шадурский будет поважней. Что Тизенгаузен перед ним? Тьфу! А Шадурский, он… как это… штанмейстер [1] его величества! Он царю штаны по утрам надевает — вот какой чин. Самый важный!
— Ты смеешься!
— Чего смеяться? Над этим нельзя смеяться.
До чего ж приятно было ступать по траве босыми ступнями, натруженными за зиму в тесных ботинках!
1
Ш т а л м е й с т е р — один из придворных чинов в царской России.
Гриша почувствовал себя легким, как птица. Взмахнешь руками пошире да половчей — и полетишь… Он побежал, не касаясь земли пятками, по дорожке, потом мимо поваленной ограды, мимо брюзгливых облупленных львов, и снова открылось перед ним зеленое поле. Только с одного края этого поля торчали унылые какие-то пни, и крапива с репейником буйно росли среди них. Гриша свернул в другую сторону, дорог теперь перед ним много, выбирай любую. Через минуту он добрался до проселочной дороги; она была покрыта горячей бархатной пылью. Разминая ее ногами, он пошел шагом.