На единорогах не пашут
Шрифт:
Что-то текло во вне меня, — это убаюкивало, одновременно раздражая, что-то исходило, мягко, противно и, вместе с тем, очищая душу, из меня… И вдруг, в какой-то миг, в котором все это, наконец, пересеклось, я ощутил вдруг страшную, догнавшую меня боль и увидел бело-зеленую грань, стену, преграду, мерцающую алмазными, нестерпимо белыми, искрами и изумрудными гранями, возникшую вдруг прямо посреди реки, по ходу моего плавного по реке движения, преградив мне путь. Хотите знать, что я чувствовал еще, что было чуть лишь слабее боли? Одиночество. Почему бы это?… Мечтая о том лишь, чтобы не пойти ко дну, я радовался тому, что Вратная несет мое обескровленное взрезами тело, в эту преграду. Потом был поток света, такого же бело-зеленого, как и невиданная дотоле преграда, а потом сознание ушло.
Когда оно вернулось, я увидел себя на невысоком, травяном бережку, раны мои почти не болели, и я смог приподнять голову и осмотреться. Мне удалось это сделать, и я понял, почувствовал, поверил, что попал в рай и могу лежать здесь, на этом бережку, нимало не опасаясь появления кельтов под водительством моего кузена Сигурда Белого Щита.
Но, вместо любимого родственника, на берег вышли дети и,
А они, завидев мня, не бросились с визгом врассыпную, как и следует делать детям на любом берегу, а деловито обступили меня кругом, взявшись за руки, и то и дело поднимали их, образуя тем самым шатер, отграничивавший меня своей тонкой крышей, лежащей на их ручках-стропилах, от неба. Крышей? Да, но я просто не могу дать более тонкого сравнения. Когда их руки поднимались надо мною шатром, я явственно видел, что в просветах между ними что-то есть, какая-то прозрачная, но прочная преграда, по которой волнами, от вершины к краям, разбегались ярко-бирюзовые сполохи[5]. Я чувствовал, понимал — как угодно, что эта крыша прикрывает меня от тех, кто, без сомнения, уже вился вокруг, чтобы сопроводить мою душу туда, где и положено быть душе любого человека, чье тело насквозь пробито не то в семи, не то в восьми местах[6].
Дети поднимали и опускали тонкие руки, небо то появлялось, то скрывалось за бирюзовой пеленой, а я же молча лежал на траве, понимая, что я все еще везучий. Надо сподобиться умереть на Эльфийском Нагорье! Тут вдруг заметил я, что моя грудь уже не часто-часто вздрагивает, силясь захватить воздуха и не дорвать при этом пробитые легкие, которые на выдохе выдували на груди крупные, красные пузыри, лопавшиеся и обдававшие лицо мельчайшими брызгами, а следует за ритмом вздымавшихся и опадавших детских рук-стропил, да и сами пузыри более не выдуваются.
Старший из детей[7] закрыл вдруг глаза, явственно, ощутимо всеми ранами моими, прислушиваясь ко мне, потом резко мотнул головой сверху вниз, дети так же резко расцепили руки и одновременно отошли от меня. И тут, казалось, что сверху, прямо с Неба, на меня обрушилась дикая боль, но это была старая, славная, знакомая боль от раны, а не еле заметная боль от смертельного ранения. Так или иначе, но я почти обрадовался ей.
По человеческим меркам я старик, глубокий старик и, думается мне, лишь то, что я живу на Эльфийском Нагорье пока еще поддерживает мою жизнь. Я уже давно не мучаю себя праздным вопросом «Зачем это делается», а уж тем более, «Кем» и так же давно не боюсь умереть. Я, Рори Осенняя Ночь, уже очень давно не боюсь умереть, не ища, однако, смерти — ибо это нелепо по сути своей, а уж здесь так просто нелепо вдвойне[8]. Я не жду, не ищу и не боюсь смерти, ибо надеюсь там вновь, пусть хоть на миг, но увидеть мое Рыжее в Медь Чудо — Хельгу О'Рул.
Когда она умерла… Как обыденно, и дико вместе с тем, это звучит! Слова, небрежные, каждодневные, что врозь, что вместе, но все-таки, все-таки… Но все-таки я не бард и не скальд, я бывший наемник и соискатель короны датских викингов, так что постараюсь, пусть даже только и для себя[9], говорить проще. Она умерла родами, осенью, когда Эльфийское Нагорье примеряет пурпур и золото, оставив мне ребенка мужского пола и не утихающую, не становящуюся легче… Все, хватит. В тот миг, когда я осознал, что держу на руках существо, убившее мою Хельгу, я, помню, лишь поразился, насколько же глубоко Нагорье способно изменить человека, даже меня, зверя, наемника, заслуженно проклинаемого на десятке языков; жестокий, кровожадный меч на службе конунгов, ярлов, князей, баронов, жестокий, как ласка, — я не был мягче и когда домогался короны — я ли это? Еще несколько лет назад, случись со мной такая история, то клянусь вам — я бы просто сунул этого ребенка первому, кто бы его взял, и думаю, что не удосужился бы проверить, поймали ли его. А потом бы я просто развернулся и ушел. Навсегда. Тогда же… Я просто стоял и смотрел на ребенка Хельги О'Рул и моего ребенка и видел в нем не корень всех моих зол, — на что, согласитесь вы или нет, у меня были основания! — отнявший у меня самое важное в жизни, а то, кем он и был — нашего с Хельгой ребенка — давно уже живущего своим Холмом. Чей сын, а мой внук, очень оригинально[10] названный Рори Майский Лист, все время, которого у него еще много, старается проводить около меня, у которого времени уже вовсе мало… А еще он любит задавать вопросы.
Сейчас он уже изрядно вырос, а посему и вопросы его становятся все более каверзными, невзирая иной раз на кажущуюся невинность. Вырос. Он лишь чуть ниже меня ростом — хотя в большинстве случаев, эльфы немного ниже ростом, нежели мы, люди, но он еще продолжает расти. А в остальном он чистокровный эльф[11], чему я рад, если честно — негоже нашей крови примешиваться к крови Соседей, это приносит им несчастье, по моему глубокому разумению… И уж то, в чем я совершенно уверен, так это в том, что какие бы байки не плели кланы Изумрудного острова, равно как и люди Севера — я имею в виду, само собою, не фоморов[12]! — им, Соседям, от людей куда больше горя, чем людям от них. Людям? Хороший образ, очень. Интересно, кто же тогда я?
… Честно признаться, этот вопрос сильно стал меня занимать в последние годы. Да, именно, годы — потому что как бы не судили о Вневременье Эльфийского Нагорья, я знаю точно — время и тут и у людей идет с одинаковой скоростью, просто Народ Холмов за равное с человечеством время, сделал куда меньше глупостей, а потому и не вынужден метаться, силясь исправить последствия оных, как лемминг в поисках омута[13]…
…
Как и всегда Окоём явился в виде огромной залы с потолком настолько высоким, что его и видно не было — он просто сливался с клубящейся вверху темнотой, с которой безуспешно пытались спорить несколько дюжин факелов; с колоннами, которые также теряли свои вершины во тьме, звонким, выложенным гладкой плиткой, полом и стрельчатым, немного приоткрытым окном, разноцветно-витражным и, как ни странно, всего лишь одним. Рори уже давно знал, что если выглянуть в окно, то прямо под срезом оконного карниза, он увидит облака (в первый раз он так и не смог поверить в то, что он видит облака под ним), а подняв голову, он увидит кромешную мглу, с изредка приклеенными осколками синего льда — ибо именно так смотрелось небо из стрельчатого окна, что сразу поверх облаков. А если смотреть прямо перед собою, то в неизмеримой дали, проткнув облачную пелену, стоит еще одна, такая же башня. Задав как-то раз вопрос о том, кто или что там может быть, и самостоятельны ли эти башни, или обе они части одного, неимоверно большого замка, и кто, в этом случае, его владелец, Рори получил от Белоглазого исчерпывающий ответ: «Понятия не имею». Так что, вопрос о том, видит ли каждый Окоём по-своему или же нет, или это место — вообще пишог Белоглазого, великого любителя таковых — так по сию пору и оставался открытым. Рори вначале несколько смущался при мысли о том, что не сидит ли он, во время посещения Окоёма, на какой-нибудь, полной народа площади и не ведет ли сам с собою захватывающего диалога вслух, к некоторому удивлении жителей и к полному восторгу Белоглазого. Однако мысль о том, что Белоглазого, пусть даже и невидимого для остальных, там нет вообще, а это просто морок, не мучила Рори — он был уверен, что колдун тут же, с ним, даже если Рори и спорит и ссориться сам с собою, на площади, предположим, Византии. Что он, даже если это и так, все же рядом с ним есть, пусть даже Рори и выглядит идиотом для всех остальных, на предполагаемой площади[15]… А вообще… Да плевать, говоря по чести, было Рори, где это происходит. Поэтому мысль эта уже давно не беспокоила его, а в последнее время перестала и посещать. Несмотря на всю свою любовь к такого рода пишогам, Белоглазый не позволил бы людям слушать то, о чем они беседовали с Рори, — хотя из соображений разумно-презрительного отношения к людям, если уж не из соображений этики[16].
«— Здорово, старый Рори… Ты еще больше постарел со времени нашей последней встречи. Кажется, скоро… Да полно врать самому себе, Белоглазый. Скоро ты уйдешь в свою последнюю дорогу, но отнюдь не так, как ты думал, сидя в тихом Нагорье… Ты уйдешь навсегда, такие, как ты, не оборачиваются. Навсегда, и я не позволю себе вызывать твой дух для того, что бы вновь и вновь пытаться разгадать твою загадку… Я слишком уважаю тебя для этого… И ты навсегда останешься для меня тем, чего так мало для меня осталось в этом Мире… Да и не только в этом… Загадкой. Ты уйдешь такой же загадкой, какой ты был для меня, когда вынырнул откуда-то прямо в усобицу между датскими ярлами и был момент, когда даже я готов был поверить в то, что корона все-таки достанется тебе, несмотря на то, что пророчества говорили о совсем другом исходе… Такой же загадкой, которой ты продолжал оставаться для меня, когда ты, ни малейшего представления не имеющий о Законе Врат, прошел в Эльфийское Нагорье… Такой же загадкой, как тогда, когда Хельга О'Рул полюбила тебя, человека, наемника, совершенно не знавшего ни Любви, не привязанности к чему бы то ни было, не говоря уже о привязанности к кому-то… Как дико и неожиданно для меня было мгновение вашей первой встречи. Ты просто выронил меч, а точнее, разжал руку, лежащую на рукояти двуручника, лежащего на твоем плече, и он, скользнув по спине, стукнулся о камешек острием, прозвенел оскорбленно, на миг замер, стоя рядом с тобой и тебя, тебя же олицетворяя, второе твое «Я», твоя тень — простоял и упал. А ты даже не заметил этого. Воин, совершенно не знающий ни жалости, ни злости, каменное сердце, просто обмер при виде той, что встретила тебя на вторую ночь твоего пребывания на Эльфийском Нагорье — ибо уже на второй день ты смог встать, совладав с помощью юных эльфов, со своими ранами. Уже тогда… Да, уже тогда, всего лишь на второй день, ты не старался, во чтобы то ни стало, держать руку на мече — я готов поставить Драконий Остров против убогого пера Рона Зеркало[17], что уже на второй день, меч твой стал тебя стеснять. Ибо ты уже давно привык верить своему чутью, а оно просто молчало, став чуть ли не лишним на земле Эльфийского Нагорья. В знак приветствия, Хельга подняла руку с такой узкой, такой хрупкой ладонью, а ты же… Ты просто молча и очень неумело поклонился, ни на миг не опустив глаз. Ты же просто, просто, всего-то навсего, встретил то, чего никогда не было ни в тебе, ни вокруг тебя. А по лицу Хельги, догоняя одна другую, скользнуло две слезинки, причем обе — из одного глаза[18]… Она, эльф, не могла не понять, что ей просто надо уйти, если она хочет остаться в живых, но она — Эльф, дочь короля Эльфийского Нагорья, не могла уйти, ибо она видела, что творится с той пустотой, которая столько лет заменяла тебе душу. Тогда тебе было чуть больше тридцати. Но хватит об этом. Я могу себе позволить и просто промолчать все время нашей встречи — и ты так же легко подхватишь это молчание, не потому, что ты меня боишься (кстати, тоже вопрос — ты меня совсем не боишься, бред какой-то!), а потому, что ты умеешь молчать, что не мешает совершенно нашей беседе. Нет, уже мало времени осталось тебе, старый, действительно старый, Рори Осенняя Ночь, чтоб я мог позволить себе так вот, просто приятно помолчать!»