На Фонтанке водку пил… (сборник)
Шрифт:
В Японии, как всегда и везде, Миша Волков стремился к лидерству. Это ему не всегда удавалось, и с неутоленным стремлением были, видимо, связаны все его внутренние трудности. Однако держался он так, как будто все в полном порядке. А что?.. Красив, мужествен, строен, подтянут, ухожен. Чем не герой? Просто в нашем раскладе при Паше Луспекаеве, Копеляне, Стриже, Басике, Лаврове, Юрском то ли он чего-то недобирал, то ли ему недостаточно везло, но признаться в этом значило потерять само право на лидерство, а без него — что за жизнь?..
Миша играл
Конечно, он следил за собой, понимая, что внешность — часть его редкого имиджа: волосы никогда не перерастали, маечки сверкали белизной, рубашечки были отглажены, брюки — в струнку, пиджачки — как влитые, туфельки — блеск. Каждое появление в театре — парадное…
И здоровье он тщательно берег, зная и чувствуя зависимость нашей профессии от физической формы. Если Р. от спектакля до концерта мог расслабиться, отлететь в литературных мечтах, стараясь утром доспать или понежиться, Волков — было время, когда на гастролях их селили вдвоем, — поднимал его на зарядку, призывая с укором:
— Ты же — артист!.. Артист! — И вкладывал в это слово что-то сурово-кастовое, понятное ему одному, может быть, рыцарское, но не в смысле романтического благородства, а в плане турнирной боеготовности…
Однажды скверный сигнал послали мозговые сосуды, и Волков сумел добраться до московских светил, чтобы понять, что с ним и как бороться с подлыми симптомами. А спецы-доктора, наблюдающие за здоровьем космонавтов, выдали ему оздоровительный комплекс — диету и зарядку, — которым он рад был поделиться с каждым, кто примет его уроки и лидерство.
Все три недели в Токио Минька, или хромой Моисейка, или Хромец — такие прозвища надавал Волкову артист Боря Лёскин, ножки, мол, тонковаты, — будил звонком ленивого Р., поднимал Юру Аксенова, а Сеня Розенцвейг сам вставал прежде всех, и бегом выводил группу в парк Каракуэн, чтобы после приятной пробежки между экзотическими кустами, детскими качелями, песочницами и деревьями заставить свою команду выполнить космические упражнения. Не помню, когда и где безалаберный Р. вел себя так внушаемо, как по утрам вблизи «Сателлита», а Сеня в течение всей зарядки радостно сопел, как будто рядом с ним машут руками не возрастные мужики, а юная прелесть, девушка Иосико.
— Начали, и-и-и… раз! — командовал Минька, и, следя за ним, мы повторяли чудодейственные па на счет восемь и на счет шестнадцать…
Басик так и не поддался, а Юра Аксенов напрягал тело, не снимая вечной улыбки. Может быть, это была защитная реакция, но Р. просто не помнил его сокрушенным или сердитым, улыбка-щит и улыбка-меч…
Бас находил, что гастроли оказывают на Миньку благотворное воздействие, он расцветает и избавляется от комплексов; Р. возражал, считая это мнение излишне концептуальным, но возникавшую в Мише за рубежом легкость и большую покладистость не заметить было нельзя.
В
Волков жил рядом и, услышав женский голос, затаился. Когда Олег и подруга пошли на выход, дверь Минькиного номера оказалась открытой на ширину цепочки и оттуда неслась горькая декламация в манере Остужева:
— «Но есть, есть Божий суд, наперсники разврата!..Есть грозный судия!.. Он ждет!.. Он недоступен звону злата!..»
Подруга жены страшно испугалась, и Олегу пришлось ее успокаивать:
— Это — шутка, Милочка, дядя Миша шутит! — объяснял он.
Сам Волков если и сталкивался на гастролях с посторонними женщинами, — а как не столкнуться, когда их полон зал и половина рвется за кулисы, — то исключительно для поддержки здоровья и всегда был безраздельно предан семье — жене Алусе и дочери Леночке.
Так же как Луспекаев, Лавров и Борисов, Волков начинал с Киева, и однажды во время омских гастролей, в жаркий, длинный, свободный для обоих день, он рассказал Р. свою приключенческую историю.
Родился Миша в небольшом украинском городке Проскурове, в семье Давида Исааковича Вильфа, секретаря райкома партии, участника революции, гражданской, а позднее Финской и Отечественной войн. Мать его Анна Моисеевна была врачом. Когда Миша дорос до школы, семья переехала в Киев, где высокого поста Давиду Исааковичу уже не досталось, и детство мальчика проходило в бедности, если не в нищете. Все лето он шастал босиком, и только глубокой осенью тетка подарила ему для школы футбольные бутсы.
В первые дни войны отца и мать мобилизовали и срочно послали на фронт, так срочно, что у них не осталось возможности распорядиться судьбой девятилетнего Миньки. Мама успела отдать ему немного денег да забросить, что было стоящего, в угол, а угол она загородила шкафом, поставив его наискосок. И отец, и мать думали, что вот-вот вернутся с победой, а ребенок их подождет. Так Минька остался один, а в Киев вошли немцы…
Первые дни он мотался с пацанами в поисках пропитания и научился ночевать в брошенных квартирах или на чердаках, потому что дворник-татарин давно его ненавидел из-за шустрого характера и мог сказать немцам, кто он такой. А так, со своим вздернутым носиком и прижатыми ушами, Минька на еврея не был похож.
— Шёне кнабе (красивый мальчик), шёне, шёне, — говорили о нем немецкие солдаты, вспоминая своих детей, и один отрезал ему кусок хлеба…
Когда, приняв все меры предосторожности, он все-таки сунулся домой, шкаф в углу комнаты оказался отодвинут, а угол — пуст. Прячась за занавеской, Минька выглянул в окно: широкий, как шкаф, немец в сдвинутой на затылок пилотке затащил черноглазую девчонку, дочку дворника, в дощатый дворовый сортир и, не закрывая дверей, старательно и насильно донимал ее там, двигаясь совершенно по-собачьи…