На Фонтанке водку пил… (сборник)
Шрифт:
Надеюсь, что тебе будет любопытно прочесть то, что пишут о тебе твои друзья — Ольга Дзюбинская (она переехала в московский Дом ветеранов сцены), Татьяна Марченко и другие. Надеюсь также, что ты будешь снисходителен и к тому, что сообщаю читателям я. Быть может, не все подробности, волнующие меня, существенны для других, но ты добровольно взял на себя роль моего друга, и чем еще, кроме рассказа о твоей судьбе, я могу выразить верность твоей памяти?
Помнишь, что ты сказал, прослушав стихи о себе и отвечая на вопрос, можно ли их печатать? Не помнишь… Ты сказал:
—
Еще тогда ты оказался тоньше и прозорливее туповатого автора, разрешив ему новую свободу в обращении с собственным именем в частности и именем собственным вообще.
Если хорошенько вдуматься, каждый из нас, действуя в пределах чужого воображения, оказывается вовсе не тем, кем являлся в своем озабоченном бытовании. Каждый из нас в чьем-то рассказе в лучшем случае близнец своего прототипа, названый брат или, если хочешь, двойник, возникший на основе светящихся точек или пунктирных черт, оставленных за собой подлинником. А если это стихотворный двойник или романный близнец, то, стало быть, именно персонаж и литературный герой, а не клон, не сколок или фотка, удостоверяющая паспортную личность.
В конце концов, все носители достоверных имен на этих страницах, включая тебя, Гогу или бедного автора, не могут не оказаться фигурами остраненными, совершающими жесты и поступки, которых не должны были себе позволять.
Скажу больше. Разве все мы, все до одного — не чьи-то печальные персонажи, наблюдаемые всевидящим оком и не всегда успевающие раскаяться?..
Спасибо тебе за все и прости, если можешь…
25
В Праге с меня причиталось, как нигде.
В марте 1968 года Большой драматический гастролировал в Праге. Мы имели успех, восторгались спектаклями Крейчи, братались с его актерами и завидовали новой свободе — знаменитой «пражской весне». В неосмотрительных обсуждениях мы хвалили Дубчека, чешскую модель социализма и выражали надежды на что-либо подобное у нас. После забытой «оттепели» пора было наступить и нашему «лету».
В первом спектакле я занят не был, и, вернувшись в гостиницу, Басилашвили, Волков, а потом Заблудовский и Розенцвейг сообщили мне, что какая-то красивая пражанка передавала мне привет и обещала прийти назавтра.
— Красивая? — переспросил я Олега, зная его склонность к преувеличениям и розыгрышам.
— Да, — сказал он и посмотрел на Мишу.
— Можешь не сомневаться, — подтвердил Волков, и по его сухому тону я понял, что сообщение имеет под собой реальную почву. С точки зрения Волкова, все красивые женщины должны были спрашивать только о нем. Розенцвейг добавил:
— Конечно, не в этом дело, но девушка очень высокая… Может быть, даже капельку выше вас…
— Ноги — от самой шеи, — пояснил Изиль Заблудовский.
На следующий день после «Мещан» за кулисами появилась высокая молодая женщина и молча подала мне руку. На ее губах была улыбка, читавшаяся как легкий вызов или намек. Рассиявшись в ответ, я сначала пожал узкую ладонь, а потом и поцеловал длинную, изящную,
— Здравствуйте, Владимир, — медленно произнесла она.
У нее были балетная стать и необычное лицо, умное и независимое. Девушка молчала, продолжая испытующе улыбаться и не отнимая у меня руки. Пауза затянулась, но я об этом не жалел. Мне показалось, что она зашла поздравить меня с актерским успехом, но, к счастью, ошибся. Наконец она отняла руку:
— Меня зовут Ольга… Вы не помните меня?
Я почувствовал себя дураком и сказал:
— Да, конечно… Кажется, вспоминаю…
Она засмеялась.
— Вы меня не узнали!..
Она так нравилась мне, что я побоялся испугать ее ложью.
— По правде говоря, еще нет.
— Меня зовут Ольга Евреинова, — сказала она. — Я училась в Вагановском, и однажды мы встретились с вами на площади Ломоносова… Нас было много, а вы шли из театра один…
Мне стало жарко, и я сказал:
— Господи! Быть этого не может… Так это вы… оглянулись?
— Да, да! — сказала она и снова рассмеялась.
— Ольга, — сказал я и повторил: — Ольга…
Любопытные коллеги и костюмеры с гримерами поглядывали на нас.
— Может быть, вы подождете меня? — спросил я.
— Конечно, — сказала она. — Зачем же я здесь?
И я пошел переодеваться.
Я забыл, по какой причине день, который напомнила мне высокая гостья, казался совершенно счастливым с самого начала. Может быть, настроение диктовала светлейшая погода, а может, репетиция удалась, приманив новую веселость; в те поры, помнится, я был еще совершенно беспечен.
Я только что вышел из театра, и город, приподнятый солнцем, мгновенно отобрал у меня остаточные заботы. Я снова сказал себе, какая это радость — каждый поворот и оббитый угол, и наша простецкая проходная, и залатанный асфальт на Фонтанке, и бликующая вода, и щелястое дерево перехода на левый берег, и оставленный без внимания, но имеющийся в виду переулок Лестока, и чистый рисунок гранитных башен Чернышева моста, и его тяжелые цепи, скованные для красоты, а не ради плена и тягот…
Я дошагал до «ватрушки» — так в просторечье зовется площадь Ломоносова за то, что кругла и украшена круглой травяной клумбой с постаментом и бюстом по центру и круговым зеленым газоном, по которому рассажены липы и прорезаны дорожки для пешеходов на все четыре стороны света, — и пошел наискось через дорогу, держа на бюст Михайлы Васильевича, чтобы, миновав Зодчего Росси, кратчайшим путем выйти на Невский…
И тут навстречу мне появилась стайка старшеклассниц-вагановок, уже танцовщиц, но еще девчонок, смешливых, легконогих, быстрых, выделенных из нашего тусклого племени своей новоявленной породой — выворотной, но еще не натруженной стопой, узкими бедрами, твердыми плечиками и горделивой шеей. Солнце светилось у них в глазах, и голоса сливались в птичий хор. Девчонки плыли мне навстречу, поражая родственным единством и совершенной избранностью каждого стебелька в летнем букете. Их разноцветные юбочки были совсем коротки, а ноги сильны и стройны, облитые завороженным солнцем.