На горах (Книга 1, часть 2)
Шрифт:
– Призовешь ли ты мне бога во свидетели, что до самой своей кончины никогда никому не откроешь того, что я скажу тебе... По евангельской заповеди еже есть: ей-ей и ни-ни?..
Изумилась Фленушка. Никогда не видала она такою Манефу... И следа нет той величавости, что при всяких житейских невзгодах ни на минуту ее не покидала... Движенья порывисты, голос дрожит, глаза слезами наполнены, а протянутые к Фленушке руки трясутся, как осиновый лист.
– Призовешь ли передо мной имя господа?
– чуть слышноона проговорила.
– Призываю господне имя! Ей-ей, никому не поведаю
– Слушай же!
– в сильном волненье стала игуменья с трудом говорить."Игуменское-ли то дело" - сказала ты... Да, точно, не игуменьино дело с белицей так говорить... Ты правду молвила, но... слушай, а ты слушай!.. Хотела было я, чтобы нашу тайну узнала ты после моей смерти. Не чаяла, чтобы таким словом ты меня попрекнула...
– Матушка! Что ты? Сказала я неразумное слово без умысла, без хитрости, не думала огорчить тебя... Прости меня, ежели...- начала было Фленушка, но Манефа прервала ее.
– Не перебивай, слушай, что я говорю,- сказала она.- Вот икона владычицы Корсунской пресвятой богородицы...- продолжала она, показывая на божницу.- Не раз я тебе и другим говаривала, что устроила сию святую икону тебе на благословенье. И хотела было я благословить тебя тою иконой на смертном моем одре... Но не так, видно, угодно господу. Возьми ее теперь же... Сама возьми... Не коснусь я теперь... В затыле тайничок. Возьми-же царицу небесную, узнаешь тогда: "игуменьино-ли то дело".
И спешным шагом пошла вон из кельи. Недвижима стоит Фленушка. Изумили ее Манефины речи, не знает, что и думать о них. Голова кружится, в очах померкло, тяжело опустилась она на скамейку.
Две либо три минуты прошло, и она немножко оправилась... Тихими стопами подошла к божнице, положила семипоклонный начал, приложилась к иконе Корсунской богородицы и дрожащими руками взяла ее.
Открыла тайничок - там бумажка, та самая, что писала Манефа тогда, как Фленушка, избавясь от огненной смерти в Поломском лесу, воротилась жива и невредима с богомолья из невидимого града Китежа.
Положив на стол икону, трепещущими руками Фленушка развернула бумажку.
Взглянула - вскрикнула. В ее клике была н радость, был и ужас.
На бумажке было написано:
"Ведай, Флена Васильевна, что ты мне не токмо дщерь о господе, но и по плоти родная дочь. Моли бога о грешной твоей матери, да покрыет он, пресвятой, своим милосердием прегрешения ея вольные и невольные, явные и тайные. Родителя твоего имени не поведаю, нет тебе в том никакой надобности. Сохрани тайну в сердце своем, никому никогда ее не повеждь. Господом богом в том заклинаю тебя. А записку сию тем же часом, как прочитаешь, огню предай".
Как только поуспокоилась Фленушка от волненья, что овладело ею по прочтенье записки, подошла она к божнице, сожгла над горевшею лампадой записку и поставила икону на прежнее место. Потом из кельи пошла. В сенях встретилась ей Марья головщица.
– Не видала ли, куда прошла матушка?
– В часовню,- ответила Марьюшка. Бегом побежала туда Фленушка. Отворила дверь. В часовне Манефа одна... Ниц распростерлась она перед иконами... Тихо подошла к ней Фленушка, стала за нею и сама склонилась до земли.
Когда
– Сначала я над ним тешилась да подсмеивалась,- говорила она,- шутила, резвилась, баламутила. Любо мне было дурачить его, насмех поднимать, надо всяким его словом подтрунивать... Зачнет он, бывало, мне про любовь свою рассказывать, зачнет меня уговаривать, бежала бы я с ним, повенчалась бы, а я будто согласье даю, а сама потом в глаза ему насмеюсь. Припечалится он, бедненький, повесит голову, слезы иной раз из глаз побегут, а мне то и любо смеюсь над ним, издеваюсь...
Вечера да ночки темные в перелеске мы с ним просиживали, тайные, любовные речи говаривали, крепко обнимались, сладко целовались, но воли над собой ему не давала я... В чистоте соблюла я себя, матушка... Как перед богом тебе говорю...Замолкла на минуту и потом, прижав голову к коленам матери, тихо продолжала сердечную исповедь.
– Третье лето так прошло у нас, каждое лето пуще и пуще он ко мне приставал, бежала бы я с ним и уходом повенчалася, а я каждый раз злее да злее насмехалась над ним. Только в нынешнем году, вот как в петровки он был здесь у нас, стало мне его жалко... Стала я тогда думать: видно, вправду он сильно меня полюбил... Больно, больно стала жалеть его - и тут-то познала я, что сама-то люблю его паче всего на свете. И зарыдала, прижавшись к Манефе. Ласкает, нежит Манефа дочку свою, гладит ее по волосикам, целует в головку, а у самой слезы ручьем.
– И раздумалась тут я, матушка,- всхлипывая, продолжает Фленушка.- Уехать, выйти за него замуж, в богатом доме быть полной хозяйкой, жить с ним неразлучно!.. Раем казалась такая мне жизнь!.. Но как только, бывало, вспомню я про тебя - сердце так и захолонет, и тогда нападет на меня тоска лютая... Жаль было мне тебя, матушка, не смогла я на побег согласья дать, видно чуяло сердце, что ты родная мне матушка, а я тебе милое детище!.. Переломила себя... Распрощались мы с ним навеки, и дорога ему сюда мною заказана. Не видаться мне с ним, не говаривать. И зарыдала, прижавшись к Манефе.
– Полно-ка, полно, моя доченька!.. Не надрывай сердечушка, родная моя!..Так говорила Манефа, сама обливаясь слезами и поднимая Фленушку.- Успокой ты себя, касатушка, уйми свое горе, моя девонька, сердечное ты мое дитятко!..
Встала Фленушка, отерла слезы и, выпрямившись станом, твердым, резким голосом сказала матери:
– Все я открыла тебе. Все тебе поведала... Во всем созналась... И больше никогда о том ни единого слова ты от меня не услышишь... Теперь для меня все одно, что помер он... Вот еще что скажу... Нудила ты меня, много раз уговаривала принять иночество... Смущала тогда меня суета, с ума он у меня не сходил, хоть мы и расстались навеки... Отказалась я от него ради тебя, матушка, жаль мне было расстаться с тобой... А теперь, когда знаю, что я твое рожденье, когда знаю, какова у тебя власть надо мной, вот тебе, родная, речи мои: положим начал перед иконами, благослови меня принять пострижение.