На грани веков
Шрифт:
Бывший унтер-офицер шведского гарнизона Юрис Атауга слонялся по улицам и глазел на русских. Чего ему бояться, — таких, как он, в шведском мундире, тут много: помимо большого числа лифляндцев из завоеванных русскими земель, из Карельского, Выборгского и других полков было задержано двести пятьдесят человек. Пока власти решали их судьбу, кому в царское войско, кому домой, они беспрепятственно гуляли по городу.
Сквозь те же Карловы ворота, в которые двенадцатого въехал триумфатор Шереметев, теперь тянулись длинные вереницы телег с больными и ранеными русскими солдатами. Хотя господа из магистрата решительно протестовали против превращения города в лазарет, им в первый же день дали почувствовать, что
Юрис стоял на обочине улицы и смотрел на возы, на которых раненые русские подымали перевязанные руки или ноги либо лежали неподвижно, уткнувшись головой в солому. Внимание его привлекла телега, с которой солома не свешивалась до самых осей, как у остальных, а больной покоился на тонко набитом сеннике, другой сенник, поменьше, лежал у него в головах. Рядом шел немыслимо лохматый солдат; вскинув мушкет на плечо, ухватившись одной рукой за край телеги, он время от времени потрясал кулаком и на несколько необычном латышском языке честил возницу-крестьянина:
— Едет, сто слепой, не витит, где больсой камень!..
Лежащий не то заснул, не то без сознания, бледный и изнуренный, шапка съехала на затылок, лоб покрыт испариной. Юрис взглянул раз, взглянул другой и, забыв о том, что у самого рука перевязанная и висит на косынке, а мундир накинут на плечи, кинулся к нему, но едва не получил удар кулаком в грудь от лохматого.
— Куда лезес, как бесеный! Отойти!
— Да ведь это мой брат, я хочу поглядеть, что с ним!
Подъехал на коне русский офицер и спросил, в чем дело, чего этому шведу надо. Мегис отрапортовал: швед говорит, дескать, это его брат. Офицер глянул на того, что с подвешенной рукой, потом на лежащего и сразу же увидел несомненное сходство. Юрису показалось, что и он уже где-то видел этого офицера, и не ошибся — это был тот самый Николай Савельевич Плещеев, с которым ему пришлось столкнуться на песчаных холмах предместья.
— Ну, истинно, это мой брат, я не хочу, чтобы его забирали в гошпиталь, мы можем взять его к себе домой, там уход за ним будет лучше.
Плещеев покрутил усы — подобное предложение весьма приятно, только заявление необычное и уставом не предусмотренное.
— Ты же шведский солдат, какой у тебя может быть дом?
— Я живу у своего тестя, у нас места хватает.
— А коли у тестя, тогда другое дело. Только гляди у меня, пускай выздоравливает поскорее, я хочу, чтобы о нем особливо позаботились. Хоть он и чухна, а все же молодец.
Он подозвал еще двух сопровождающих солдат, и телега свернула к церкви св. Иакова.
Мара, чуть приоткрыв дверь, глядела на улицу. Русских она смертельно боялась, но любопытство было так велико, что каждую свободную минуту она все-таки выглядывала в дверную щель либо сверху, высунув голову в окно. Вдруг она взвизгнула, захлопнула дверь, влетела наверх, в кухню, где как раз находилась Хильда, и, запыхавшись, доложила:
— Барышня, беда-то какая! Русские едут! Один в телеге лежит, один верхом едет, трое с мушкетами рядом, а наш барин впереди шагает. К нам, к нам, барыня, больше некуда!
Хильда подумала, пожала плечами, открыла окно и высунулась наружу. Юрис внизу махнул здоровой рукой и что-то крикнул, только понять было невозможно, так гомонили русские вокруг больного. Наморщив лоб, она вышла в переднюю и спустилась вниз. Мара осталась на том же месте, прислушиваясь, ее мощная грудь так и ходила от прерывистого дыхания. Хильда вернулась еще более нахмуренная и разгневанная; несколько минут слова не могла вымолвить, пока за дверью звучали бесцеремонные шаги и русская речь.
— Какой ужас! — простонала она, падая на плетеный кухонный стул. — Это его раненый брат, в русской армии служит, его помещают к нам на поправку.
Мара подскочила, как курица, в которую неожиданно угодил ком земли.
— К нам! Да кто же за ним станет ухаживать? Кто это будет сиделкой? Я, барышня? За этим неотесанным мужиком, да еще русским солдатом? Да я лучше сейчас же в реку!
Хильда только руками развела.
— Да я-то что же поделаю, Марихен? Отец еще жив, а он уже ведет себя, словно главный хозяин. В твою комнату…
— В мою! — На этот раз Мара даже подскочить не смогла. — А мне куда деваться? Я-то что, на лестнице спать буду?
Хильда горестно покачала головой.
— Не знаю, Марихен. Больше у нас и места нет. Он говорит: пускай Мара устроится где-нибудь в углу; чтобы всегда под рукой быть, ежели ему что понадобится. Мой брат раненый, говорит, да только скоро поправится, долго он нас обременять не будет.
— Нас — обременять… Барышня, да что же это за времена? До чего мы дожили! Да может ли это статься!..
Барышня вздохнула глубоко.
— Сама видишь, дорогая, что за времена! Бог знает, может, еще и не то увидим…
Дверь внезапно распахнулась, и молодой хозяин просунул голову.
— Воды! Стакан холодной воды до прихода лекаря, да живо!
Это прозвучало так повелительно, будто он и на самом деле был тут господином и владыкой. Глазами, полными слез, Мара взглянула на фрейлейн Хильду, но та была так расстроена, что спрашивать у нее что-нибудь либо артачиться не имело никакого смысла. Вздрогнув, точно ей самой предстояло войти в эту холодную воду, она зачерпнула из ведра и отнесла солдату. Вернувшись, Мара с величайшим недоумением и отвращением пожала плечами, но так как фрейлейн не изъявила ни малейшего желания разговаривать, — изменившись в лице, прижалась к оконному косяку и уставилась вниз на ту сторону улицы, хотя наверняка ничего там не видела. За дверью грохали тяжелые сапоги, звякали, ударяясь о стену, сабли, о пол били приклады, русский офицер крикнул на своем языке:
— Чтоб он у меня через две недели на ногах был! За малейшее упущение пощады не ждите! Зарубите это себе на носу, немецкие мамзельки!
Ни Хильда, ни Мара не поняли, что он там говорит; но голос был таким угрожающим, что они переглянулись и затаили дыхание, пока снаружи все не затихло.
Тогда фрейлейн вытянулась на стуле так, будто с нее сняли петлю, а Мара поднесла к глазам угол передника и всхлипнула:
— Ох, какая напасть, ох, и напасть…
Мартынь проснулся только вечером, когда было уже совсем темно и комнатку для прислуги слабо освещала свечка на самом углу комода. Просыпаясь, он почувствовал, что кто-то разглядывает его; с трудом приподняв правое веко, он заметил широкое лицо немолодой латышки, — оно вовсе не было таким дружелюбным, как у сапожницы в предместье, до сих пор так радушно ухаживавшей за ним. Когда он открыл и другой глаз, в комнате уже никого не было. В полузабытьи он чувствовал и понимал все, что с ним делается, только откликнуться и дать знать, что он жив, никак не мог. Он отчетливо помнил, что поместил его сюда брат и что русский офицер приказал хорошенько за ним ухаживать и беречь его. Мягкая пуховая подушка, на которой покоилась голова, не шелестела и была горячей и неудобной, да еще гладкое одеяло невыносимо грело; рана в бедре страшно ныла, в ушах беспрестанно гудело, неподвижный язык прилипал к гортани. Ну, зачем это понадобилось укладывать обессилевшего от потери крови человека на телегу и тащить в город — там, в предместье, у сапожника, он поправился бы куда быстрее. Да только что поделаешь? Ничего не поделаешь, приходится лежать.