На исходе дня
Шрифт:
Отцовская сермяга на крюке, покосившиеся избы, окраина волостного городка — подернутая туманом Земля удаляется, как огромный мяч, а вокруг в беспредельном пространстве повисает вечный холод, сковывает цепями ужаса ноги, сжимает незащищенное сердце. Кажется, само небо располосовано когтями рыси…
Потом, когда царапины на белесом небе превращаются в перистые облака, а избы снова, как вороны, усаживаются по обочинам проселка, он вспоминает себя бегущим. От проклятого запаха, от проклятого притяжения, тащившего его к зарослям ивняка, за которыми метался взад-вперед ужас. С гумна его выставил отец, сунув бутылку с притертой пробкой и наказавший отнести Казюкенасам, далеко, за несколько километров. В руках плескалась
— Ты чего приперся? Нельзя к нам! — Это один из Казюкенасов, босоногий мальчишка; его давно нет в живых — той ночью, когда сожгли их лачугу, он тоже превратился в горстку пепла, — но тогда еще прыгал на груде бревен, сваленных у стены покосившегося помещичьего амбара, над которым гордо высилась труба. И хлев громоздился во дворе, и телега с поднятыми оглоблями, и новые бидоны на двух, за зиму не стопленных столбах — будущих воротах.
— Почему, Петркжас? Я же лекарство принес.
— Хочешь краснухой заразиться?
— Винцас в гости пожаловал? — пропела от колодца худая высокая женщина с запавшими глазами, тоже босая, и ее уже нет, потому что это Казюкенене, родительница босых голодранцев. — Не слушай, что он болтает, свиная хворь к людям не пристает! А как поживает господин доктор? — Старшего Наримантаса она уважительно величала доктором, он не возражал, говаривал: «господин доктор» лучше, чем камень в окно. — Алексас только намекнул, а господин доктор… Спасибо, спасибо! — Алексас — гордость Казюкенасов, Александрас, через много лет большому человеку Александрасу Казюкенасу он, Винцас, став хирургом, вспорет живот…
— А где он… Алексас?
Не подошел; нахмурившись, приглаживал ладонью волосы, всем, даже манерой стоять, стремясь выглядеть старше своих дет. Потоптался меж двух елочек и ушел, почти демонстративно показав спину. От меня бежит? Что я ему плохого сделал? И сразу посерело вечернее красное небо, погасли отблески на стене амбара и на лицах — земля вращалась без оси, без Александраса… Казюкенене сникла, но запела еще ласковее:
— Придет, сейчас придет! Веди, Петрюкас, гостя в избу. Задам скотине, тогда сыром угощу и яблочным кваском, свеженьким!
Петрюкас покрутился и тоже исчез.
— Гам! — коротко, как-то странно, по-собачьи кашлянула самая старшая в их семье — мать худой и бабка Петрюкаса и Александраса. Сидела она у маленького зарешеченного оконца, ржавый прутик как бы надвое делил ее лоб. — Гам-гам!
— Собачку дразните? — вежливо поинтересовался Винцас, не обнаружив во дворе их собачонки. И еще было странно, что старая без платочка, седые волосы торчат клочьями. Не особенно охотно вошел в избу, поздоровался: — Слава Иисусу Христу!..
— Гам-гам-гам? Чего тебе? Сгинь! — Старуха жгла его черными, словно уголья, воспаленными глазами.
Винцас я, ветеринара Наримантаса сын. Риваноль вам принес, бабушка.
Старуха не признала, хотя бывал тут не раз и она всегда ласково спрашивала, скошен ли уже луг, ставят ли вдоль дорог копны ржи. И снова странно загавкала, дразня собаку, которой не было ни в комнате, ни на дворе; в ее сухой груди что-то хрипело и булькало, яростно рвалось наружу, слов, казалось она не понимает.
— Гам! Пропади, сатана!
Их разделял стол, большой, из плохо пригнанных досок, в пятнах и саже от чугунов, которые почему-то в беспорядке валялись на полу. Не коснулась бушевавшая здесь недавно буря только кружки с водой, стоявшей на столе. Склонившись над ней, Винцас увидел свое перекошенное лицо. Сидевшая напротив старуха, выставив темные скрюченные пальцы, бочком двинулась к нему. Она приближалась так медленно и страшно, что внезапно повеяло запахом зверя, от которого он не раз бегал. Между ними было
— Печень вырву! Воронам выброшу! — закричала она, но не двигалась, пока он сжимал кружку, а в ней дрожащее на поверхности воды, пытающееся улыбаться отражение своего лица; не подумал даже, почему схватил кружку, — обыкновенная зеленая эмалированная кружка, внутри белая, их давали в обмен на тряпье. Со стуком, бледная от испуга, влетела Казюкенене.
— Марш в свой угол! Живее! — Она гнала старуху, размахивая руками, так гонят с огорода кур, старуха заупрямилась, не желая отступать, кашляла, давясь слюной и временами зло гавкая. Появившийся от куда-то Петрюкас подал матери прут, бабка прикрывалась от хлещущей воздух руки дочери, но не слушалась. — Смотри, пить дам, ей-богу, дам! — непонятно, очень непонятно пригрозила Казюкенене, отняла у Винцаса зеленую кружку и плеснула воду на земляной пол, будто собиралась подметать его. Старая тут же сунулась в свой угол, жалобно воя, путаясь в длиннющей юбке. — Помешалась, Кудлатый наш с цепи сорвался, убежал, так не может с тех пор опамятоваться. Очень любила собачку. — Казюкенене вытирала стол для угощения — обещанный сыр с тмином — Разве не попробуешь, голубок? — Из вежливости положил что-то в рот, пожевал, вкуса не почувствовал — губы одеревенели, и нёбо, и руки. Когда встал, ноги — как чужие, словно потерял сам себя. Пошел к выходу, неловко обходя чугунки, валявшиеся на полу. Выбрался во двор, неогороженный, сливающийся с полями, в холодный, искрящийся звездами мрак. Пока он был в гостях, опустилось и снова поднялось небо…
Казюкенасова бабка перепугала соседскую девочку, посланную за стаканом крахмала, мужики бросили старуху на телегу и связанную привезли к отцу Наримантаса. Без спроса вломились в сарай, где стояла клетка с рысью. Зверя — к зверю! Старуха уже не в силах была лаять, беззвучно хрипела пересохшей глоткой, будто желая выдавить из себя ужас, который заставлял ее, задыхаясь от гавканья, бросаться на людей.
Отец спокойно расспросил возбужденных, ругающихся соседей, виновато извиняющегося, маленького и черного, как цыган, Казюкенаса; ходила молва, что бывший водовоз разорял гнезда хищных птиц и варил для семьи ястребятину. Изловчившись, ветеринар раскрыл спекшийся рот старухи ручкой черпака. Она свирепо лязгнула зубами, передний сломался, хотела выплюнуть, но в пересохшем рту не осталось слюны. Когда кто-то сунул ей под нос стакан воды, она скрючилась в дугу.
— Бешенство, — буркнул ветеринар, не выпуская изо рта трубку. — Видите, не ест, воды боится, надо бы к доктору.
— Кудлатый у нас сбежал, вот она и тронулась До потери сознания любила пса, — твердил Казюкенас, незлобивый и смирный мужичонка, воевавший с ястребами.
— Темные вы люди, невероятно темные! — безжалостно рубанул ветеринар. — Бешеная собака ее покусала, как же не взбеситься. Ничего не бывает без причины.
Он спрашивал себя: не потому ли избрал я медицину, а не юриспруденцию, как хотел отец, что страшным метеором пролетела над моим отрочеством Казюкенасова бабка? Вскоре, лишившись последних сил, она умерла — на человеческую смерть ее конец не был похож. Рысь тоже исчезла из сарая. Со временем оба эти ужаса слились для Наримантаса воедино — как огромная губка, впитал он в себя жестокость и темноту жизни, нечто неподвластное здравому рассудку, хотя в тот день, когда связанную старуху вывалили у них в сарае рядом с клеткой, страха не испытывал. Один страх заглушил другой, он ужинал и слушал рассказ отца о Пастере и сибирских лесорубах. Когда старуху хоронили по-за кладбищем, где закапывали умерших без причастия — жуткий и печальный это был уголок! — он поражался своему жестокосердию.