На исходе зимы
Шрифт:
На улице быстро темнело. На стене висела десятилинейная керосиновая лампа. Ее растресканное стекло было хитро связано тонкой железной проволокой. Шура осторожно сняла ее, очистила фитиль, зажгла огонь лучинкой из печи. Спросила:
— Вы не очень торопитесь? Тогда давайте ужинать.
Тут мне следовало бы вежливо отказаться и уйти, но я не ушел.
Девушка сняла с горячей плиты чугунок с картошкой, слила воду.
— Вы любите картошку в шинельке?
Так называла она картошку в мундире. Мундир или шинель — какая разница? Все равно это была необыкновенно
Потом пили чай — крутой кипяток, заваренный какой-то душистой, таежной травой, конечно, без сахара, но с сушеной черной смородиной. К чаю Шура подала хлеб. Не тот хлеб чернильного цвета, хрустящий на зубах песком, который мы ели все лето, а хлеб из муки нового урожая, мягкий, душистый. Она разрезала ломоть на две равные части и одну пододвинула мне. Но до хлеба я не дотронулся — не посмел.
Шура ела хлеб, запивала его чаем и о чем-то думала. Мне показалось, что она ждет кого-то. И действительно, когда я поднялся из-за стола, в сенях послышались шаги. Дверь открылась, через порог шагнул большой, широкоплечий мужчина. Засаленная распахнутая стеганка открывала сильную грудь, туго обтянутую синей косовороткой. Я всмотрелся и узнал тракториста Василия Занина.
— Почему поздно? — спросила Шура. — Вы знакомы?
Занин остановил на мне взгляд светлых жестких глаз.
— Знакомы.
— Алексей нам пьесу принес. Раздевайся. И давай я тебе на руки солью.
Она взяла ковш и стала поливать ему в ладони над тазом в углу.
Потом он уселся на край кровати, взял картофелину и начал очищать кожуру. Очистил, но есть не стал, а положил ее перед собой и задумался.
— Оброс ты, — сказала Шура.
Он провел тыльной стороной руки по подбородку.
— Пустяк…
Раньше я видел его мельком, на полях, но не присматривался. Он был старше Шуры на несколько лет, и это впечатление усиливалось тем, что он носил усы. Светлые, чуть рыжеватые. Он был некрасив, коротко остриженные волосы начинали отрастать и торчали жесткой щеткой.
— Ешь, — опять сказала Шура. — А то остынет.
Он по-прежнему неподвижно смотрел перед собой. Цветная бабочка вылетела откуда-то, ударилась о стекло лампы, забилась по столу, перепорхнула на руку Занина. Он осторожно стряхнул ее на стол.
Шура положила руку ему на плечо.
— Устал?
Он встал, вынул из кармана и положил перед ней измятый листок бумаги.
— Прочти.
Она взяла листок, стала читать и от волнения не могла понять, что написано.
— Отец… Смертью храбрых… — проговорил хрипло Занин.
Он стоял, засунув руки в карманы брюк, слегка покачиваясь с носков на пятки, весь сжатый, напружиненный. По лицу его растекалась землистая бледность.
Через несколько дней Шура пригласила меня в школу на репетицию. Большую классную комнату освещала все та же лампа с перевязанным стеклом. Низенькие парты громоздились у стены, на длинной скамье сидели артисты с бумажками в руках.
Минька Чеканов с нечесаными длинными волосами, в красной рубахе навыпуск смотрел в потолок и шептал что-то обветренными губами. Ему предстояло играть Карандышева. Рядом, слегка притиснув его, разместилась веснушчатая толстая доярка Дуся Молотилова — будущая Огудалова.
Дядя Паша в старом тулупе дружески кивнул мне:
— Мое почтение!
— И вы в артисты записались? — спросил я.
Он смущенно стал оправдываться:
— Лександра, будь она неладна… Затащила.
— Кого ж вы будете играть?
— Купца Кнурова. — И добавил с некоторой даже гордостью: — Миллионера!
Ко мне подошла Шура.
— Вы посмотрите? Да?
Она, видимо, по-прежнему считала меня знатоком театра. Я не стал ее разуверять. Она вся горела лихорадкой деятельного оживления, ей было безоглядно хорошо, и казалось, ничего не нужно, кроме этой вот яркой минуты.
— Паратов! — крикнула она счастливым голосом. — Где Паратов? Вася!
Василий Занин курил на крыльце. За ним побежали. Он вошел и присел на парту отчужденный, хмурый.
— Действие второе, явление восьмое, — объявила Шура, на секунду выскользнула в сени и тут же появилась снова. Но это была уже не прежняя Шура.
Она вошла и остановилась в двух шагах от двери, словно не в силах идти дальше. Она взглянула на Василия, и лицо ее вспыхнуло румянцем смущения.
Василий быстрой легкой походкой пошел ей навстречу, поклонился, целуя руку.
— Не ждали?
В голосе его звучала легкая ирония, сознание своей власти над любящей его девушкой. Он был уже не тракторист, а Паратов. И Лариса с болью и упреком, с приглушенной страстью ответила:
— Нет, не ждала. Я ждала вас долго, но уже давно перестала ждать.
— Отчего ж перестали ждать? — спросил Паратов, поднимая притворно брови и дерзко смотря ей в лицо своими светлыми жесткими глазами.
— Не надеялась дождаться. Вы скрылись так неожиданно, и ни одного письма…
В голосе Паратова послышалось непритворное волнение:
— Извините! Я виноват перед вами. Так вы не забыли меня, вы еще… меня любите? — Он подождал, радуясь силе своих слов. — Ну, скажите, будьте откровенны!
Лариса отвернулась, комкая в нервных пальцах белый платочек.
— Конечно, да. Нечего и спрашивать…
У меня даже сердце дрогнуло, так это у нее искренно получилось.
Но дальше пошло хуже. В девятом явлении появилась веснушчатая Огудалова-Дуся, которая безнадежно путала слова, вышел Карандышев-Минька — нелепый, долговязый. У него ломался голос, он то басил, то неожиданно срывался на дискант, и все озирался, как пойманный воришка. Дядя Паша — милейший добродушный старик — играл мрачно и к словам Кнурова прибавлял зачем-то свое «так сказать». Внезапно замолчав на полуслове, он взял в углу берданку и ушел на ночное дежурство.