На исходе зимы
Шрифт:
В школе нас учили, что религия — яд, и потому мы пошли в церковь. Если бы мы были не дефективными, нам это и в голову не пришло бы, но теперь мы не поленились пройти через весь город, чтобы побывать в Духосошественской церкви. На паперти сидел оборванный молодой нищий со светлой растрепанной бородкой. Он посмотрел на нас злыми синими глазами и сказал:
— Шапки!
Мы стащили с голов наши кепки и вошли внутрь. Горели свечи, пахло ладаном. Бородатый поп объявил, что крестит раба божьего именем Анатолия. Раб божий лежал голый на широкой ладони попа и пищал. Поп подержал его над купелью, но не опустил, а только отрезал
Из церкви пошли на берег Волги. По воде плыли последние льдины. Ударяя друг друга, они надтреснуто звенели, шуршали, крошились. Они были усталыми, измученными долгой дорогой и все же в глубине отливали небесной голубизной. А на мокром берегу кое-где неподалеку чернели отставшие льдины. Они плакали грязными, холодными слезами…
Матрос на берегу красил белой масляной краской корпус небольшого катера, поставленного на козлы. Он легко водил широкой кистью по металлу, покрытому рыжими веснушками ржавчины. Он так неторопливо, так вкусно делал свое дело, что хотелось взять такую же кисть и встать рядом с ним.
Мы уселись в двух шагах от катера на бревне. Будущее рисовалось мрачно. Школа дефективных представлялась мне в виде казармы с высокими сводчатыми потолками, асфальтовым полом и чугунными холодными лестницами. И, конечно, там только мальчишки, и все острижены под ноль, как в больнице, и все такие же бледные.
— А карцер там есть? — вдруг спросил Женька, и меня поразило, что он думает о том же.
Я прямо физически ощущал, что жизнь моя разделилась надвое: одна часть счастливая и светлая — до того, как мне сказали, что я дефективный, другая — темная, горькая — после. Теперь весь мир отстранился от меня — не только люди, но и солнце, и воздух, и Волга. Никому я не нужен, и никто за меня не заступится. Против меня целая наука педология со своими тестами, таблицами, диаграммами. А что я против нее? Букашка!
— Дяденька, — спросил Женька матроса. — Вы на этом катере служите? А юнгов вы набираете?
— Как же! Приходят парнишки. А ты что? Тоже хочешь? Мал еще.
— Нисколько не мал. Мне вот-вот шестнадцать исполнится. Ей-бо! Это у меня кость мелкая.
— Подрастай, тогда придешь…
В это время из-под перевернутой лодки показались ноги в порванных ботинках, затем спина и кудластая голова. Мы увидели паренька лет четырнадцати. За ним таким же образом появился другой, тоже черный и немытый. Они вытащили из-под лодки котелок и кусок мяса, набрали стружек, и через минуту у них на двух камнях стоял котелок с водой и мясом, а под ним пылал костер.
— Вот житуха! — восхищенно шепнул Женька. — Свобода! А мы с тобой как пескари на кукане.
«А может, они тоже дефективные?» — мелькнуло у меня.
— Ты был на Кавказе? — спросил Женька. — Нет? То-то.
Домой шли молча, как-то скучно попрощавшись у Привалова моста. Это был наш последний разговор.
На другой день Женька не пришел в школу. Меня вызвал директор. У него в кабинете сидела мать Женьки с красными глазами.
— Пичугин убежал из дома, — сказал директор. — Ты ведь дружил с ним… Скажи, куда он собирался?
— Не говорил.
«А как же Чапаев? — думал я. — Не дождался Женька».
Теперь мне стало совсем плохо и было очень обидно, что Женька убежал, не сказав мне ни слова. Значит, не видел во мне настоящего друга. Теперь он мчится на юг, наверное, к морю. Когда нас было двое дефективных, все же было легче. А теперь я остался один, и по-прежнему никто не хотел сказать, какой у меня изъян. Если небольшой, если б можно было исправиться — сказали бы, наверное, а не говорят — стало быть, дело безнадежное.
Мне казалось, что все смотрят на меня с особенным интересом, и старался найти утешение в том, что все-таки я необыкновенный. Один на всю школу. Такие на дороге не валяются.
Учиться совсем расхотелось. Учиться интересно, когда впереди что-то есть, а без этого — зачем?
Через несколько дней к нам пришел Деревягин и сказал:
— Пичугин, ваш товарищ, вы знаете, убежал… Так вот, он погиб. Около Ростова-на-Дону. Глупо погиб. Свалился с крыши поезда. Может быть, уснул. Он еще жил несколько часов.
Деревягин постоял, смотря на нас странными глазами, и, тряхнув головой, ушел. Первой заплакала Вера Веденяпина. Упала на парту и, беззвучно закрыв лицо ладонями, задергала плечами.
А в школу дефективных меня все-таки не перевели. После смерти Пичугина об этом больше не было речи.
«Бесприданница»
Наступила осень сорок второго года. Шла война, война такая огромная, что она была везде и во всем. Мы чувствовали ее, когда брели утром на дальные поля по разъезженной грязной дороге, когда подымали мокрые снопы, опрокинутые ветром, когда жали серпами переспелую рожь, когда бережно ели хлеб, держа ломоть над ладонью, чтоб не обронить крошки.
Мы слышали ее и ночью, когда деревня засыпала тяжелым, рабочим сном. Нигде ни гармошки, ни голоса, ни смеха. Деревня спала, и кругом на сотни километров стоял молчаливый лес, да мокрые невыкошенные травы, да над ними тяжелое небо, наглухо закрывшее звезды. Летом еще где-то в конце улицы тренькала одинокая балалайка, а теперь все примолкло.
Еще те, кто ушли, незримо присутствовали здесь, еще женщины кормили грудью недавно родившихся младенцев, оставшиеся еще помнили наказы мужей и братьев, как вести хозяйство, а сквозь прежнее уже пробивались черты нужды и запустения. Слепо чернело выбитое звено в окне. Старики прикуривали от огнива. Вместо ламп кое-где затеплились лучины. И во всей лесной округе ожила непуганая дичь, а по осиновым колкам гнили грибы, густыми каплями крови чернели повядшие, никем не тронутые ягоды.
Все довоенное постепенно отступало в прошлое. Люди изо дня в день привыкали к новой судьбе, и мне самому иногда не верилось, что было время, когда я жил в родном городе на Волге, среди книг и друзей, и считал, что так будет всегда.
Особенно трудно мне было без постоянного жилья. Все лето я мыкался по чужим семьям, жил то у одних, то у других, и только поздней осенью мне повезло. Знакомый мой, дядя Паша Логутнов, по старости лет перебрался жить к дочери, а мне предложил поселиться в его избе. Это была даже не изба, а избушка, притом совсем уже ветхая. Стояла она одна в тихом переулке и тосковала по людям. Тесовая крыша ее прогнулась и зазеленела мхом. Двор зарос высоченной серой полынью. От давно не топленной русской печи внутри пахло, как на остывшем пожарище.