На изгибе небес
Шрифт:
Списали Ваську вчистую после войны как раз, ранение сказалось, полученное за неделю до Победы. Он сам с Донбасса. Никого родных у него, кажется, не осталось, все погибли, как и у меня. Вот он там и прижился. А ведь я и тебя, парень, мог там видеть. Вместе с сыном Василия. И наверняка видел. Детворы-то военной и послевоенной там много бегало. И понятно: посёлок большой, женщин много, а рядом большой аэродром с молодыми мужиками.
И едва он произнёс эти слова, как пара глотков чистого спирта, словно встряхнув память, воскресила времена голодного нашего детства. Помнится, отруби, перемешанные с мелко изрубленной травой лебедой с добавлением горсти дефицитной тогда муки и зажаренных на каком-то непонятном нутряном сале (так тогда называли
Засуха тогда была такая, что даже неприхотливые к влаге арбузы не вызрели. И если бы не аэродром рядом, где работали многие жители и где нас – детей и взрослых иногда подкармливали, как могли, солдаты и офицеры базирующейся рядом авиационной дивизии – ещё неизвестно, как сложилась бы жизнь нашего посёлка. Некоторые селения, расположенные в глухих районах, тогда вымирали на четверть. Люди, бросая дома, уезжали искать лучшую долю.
И дядя Вася… Славка Кругликов и его мама тётя Маша… Бабушка там ещё была, но в памяти о ней сохранилось только единственное воспоминание, как она нас гоняла за то, что мы срывали любовно посаженные ей и сорванные нами с клумбы бутоны вкусных каких-то больших цветов, которые мы называли лозориками. Ах, какие они были сладкие! Мы их тоже ели. Но цветы потом, естественно, не распускались. За что нас бабка и гоняла. Больше ничего в памяти не сохранилось. Славка-то должен был помнить больше, ведь на год старше меня. Но где он сейчас и жив ли? Ведь столько лет прошло.
С ума сойти! За окном уже пятый день шумела, нет, ревела пурга, упрятав всё живое в укрытия и занося наши самолёты по самые крылья. А наши экипажи, прихватив пару бутылок разведённого водой спирта, с которым были тут всюду желанными гостями, ушли по натянутым на всякий случай верёвкам, чтобы не заблудиться, к аборигенам, живущим в чумах.
Аборигены, отродясь, домов ни деревянных, ни каменных не знали. То есть знали. Один дом, где располагался продуктовый магазин и где торговали водкой. Этот дом они звали каменный чум. И знали этот чум все жители тундры в радиусе 200 километров. И в любую погоду, каким-то чудом не плутая, могли приехать на оленях за водкой. Романтика! В них – местных чумах – сейчас, занесённых снежным покрывалом, было теплее, чем в нашей захудалой, насквозь продуваемой ветром, гостинице, когда-то строенной ещё сталинскими зеками. И каждый хозяин чума, выпив огненной воды, сидя на полу на звериных шкурах, предавался мечтам. О том, что вот завтра-послезавтра, или через неделю, когда наладится погода, возможно, кто-то из этих лётчиков увезёт одну из его юных, абсолютно неграмотных дочерей, знавших с десяток слов русского языка, в тот далёкий и светлый мир, откуда они периодически прилетают.
Ходили по тундре слухи, что бывали такие случаи. Чудесными были жёнами эти юные аборигенки. И славных детей рожали. И ради этого хозяин готов был подложить под пьяненького гостя свою жену или дочь. Иногда и прокатывало.
А я думал об ином. Что вот здесь, на краю земли, где до Америки всего несколько сотен километров, а до моей родины больше пяти тысяч, встретил человека, который знал отца моего школьного друга Славки дядю Васю. Но не знал он, что нашлась потом у него семья. И дядя Вася, бросив жену и сына Славку, уехал на Донбасс к старой семье. А вскоре, по слухам, там и умер. А мы со Славкой остались безотцовщинами. Впрочем, таких детей в нашем классе было подавляющее большинство. Обо всём этом я и сказал заслуженному штурману СССР Вадиму Семёновичу. На этот раз он не произнёс своё «Вот оно как!», а просто по фронтовому выругался. И спросил:
– Тогда ты должен и Фёдора Мартынчука знать, и Ивана Шмелёва.
И я ответил, что дядю Федю Мартынчука – он оставил семью, когда сыну Анатолию исполнилось шесть лет – и дядю Петю Шмелёва – с его сыном в одном классе учились – прекрасно помню. Дядя Федя, кажется, уехал в Одессу с какой-то радисткой, а вот Шмелёв один из немногих, кто осел в Заречном навсегда. По крайней мере, его сын – тоже Пётр – был едва ли не единственный из наших школьных друзей, кто имел отца. Да, ещё Вовка Курчак.
Но у него отец умер, весь израненный был, штрафбат прошёл, инвалид первой группы. И пил очень. Да тогда все фронтовики, кто живые остались, пили. И не так, как мы сейчас, по глотку.
– Вот оно-о, как! – протянул он своё изречение. – Пятидесятые годы! И радостные и тревожные. Многие тогда фронтовые друзья после войны растерялись. Иные за границей оказались. Вот и я потерял многих военных друзей. А в пятьдесят четвёртом был уже далеко от родины. В Антарктиде. Другие люди, другие проблемы и заботы. Там проблемы выживания не легче фронтовых проблем были. А иногда и труднее.
Вот сейчас – он глянул на запорошенный термометр за двойным стеклом – всего двадцать семь минус. И ветерок всего метров пятнадцать-восемнадцать. Это же лето! В Мирном – помню – за пятьдесят было и стоковый ветер с купола до сорока метров. Стоять без канатов невозможно на таком ветру при видимости один-два метра. Первое время два парня вот так пропали. Вышли за порог, вылезли наверх и… пропали. Метеоролог и гляциолог. Тогда мы сами не знали, куда попали. А это, по сути, другая планета.
– И что же, не нашли ребят?
– Пытались искать, когда пурга закончилась. Но легко ли найти в Антарктиде иголку в снегу? Тогда две недели так мело, что едва откопались. Тысячи лет парни там, где-то законсервированные, лежать будут. Может, и рядом где-то, а, может, и за километры утащило пургой. А как искать? Всю, Антарктиду, брат, лопатами да ломами не перекопаешь. Ну, а уж если кто в трещину загремел… Вечный покой!
Вот из таких происшествий потом инструкции по безопасности слагались. Ходить только в связке в случае необходимости выхода наверх в такую погоду. Как альпинисты. И по специально натянутым канатам. Они вот и тут кое-где есть. Хотя здешние метели с антарктическими не сравнить. Мы же там, как кроты, под землёй, под трёхметровым слоем снега жили. Внутри тишина, тепло, не то, что вот, как тут, насквозь продувает. Одного боялись – поломки дизелей. Тогда всё – верная смерть. Никто на помощь в те годы зимой не смог бы прийти. Да и сейчас тоже при такой вот, – кивнул он за окно, – погоде никто не придёт.
Бродячая наша жизнь. Вот человек работает всю жизнь на заводе. Что он знает? Свою келью в 20-30 метров, куда в принципе только спать приходит. Дорогу на завод и свой цех. И так почти всю жизнь до пенсии. Разве с нашей сравнить? За 40 лет, как я летать начал, я лет 5-6 дома прожил. Остальное – страны, города, тайга, тундра, льды, метели, север, юг… Правда, юг холодный не меньше северного, гостиницы, палатки, ночёвки на посадочных площадках геологов в каких-то сараях. А когда в крупные города прилетали, жили в более или менее приличных гостиницах. Это ведь со стороны кажется, что мы – ого! – лётчики. И денег у нас куры не клюют. Да денег-то хватало. А вот личная жизнь разваливалась. Я к чему тебя про тёщу спрашивал?
Если бы присмотрелся я в своё время к ней внимательно, понял бы, что такая красивая дочь её – будущая мегера. Каковой и оказалась, двоих детей народив. Жирной, опустившейся мегерой, копией своей матери. Нигде не работала, занималась детьми. Да и то не лучшим образом. Деньги – зарплату мою – через банк по доверенности получала. И ни в чём себе не отказывала. Уж не знаю, как она воспитывала детей, но из дочери вышла ещё одна будущая такая же тёща. По фигуре и характеру. Грубая и эгоистичная. Окончила факультет иностранных языков. Ну а сын – этот кое-как школу закончил. Устроил я его в лётное училище, благодаря лётному братству. Хотя и видел, вряд ли толк из него будет. Равнодушен он к авиации. А мне так хотелось, чтобы он лётчиком стал.