На излёте, или В брызгах космической струи
Шрифт:
– Я не немец и не поляк, – ответил странной тете, не понимая, что ее так обрадовало.
– Странно, – неожиданно расстроилась женщина, – Мальчики, вы оба очень похожи на немецких детей. Я художница. И мне надо нарисовать немецкого пионера. Мне бы повезло, если бы кто-то из вас оказался настоящим немцем. Я бы его нарисовала на этой картине рядом с товарищем Сталиным, – наконец разъяснила свой интерес к нам художница.
– У меня папа настоящий немец. Его звали Адольф. А мама русская, – вдруг тихо сказал Толик Фриц. И я внезапно понял, откуда у него такая странная, оскорбительная
– Он правду сказал, тетя, – поддержал товарища, хотя и догадался, кого она будет рисовать рядом с вождем, – Его потому все Фрицем зовут.
– Правда? – снова обрадовалась художница. Толик только кивнул низко опущенной головой.
А вскоре Фрица переодели в голубую рубашку и даже повязали красный галстук, хотя он и не был пионером. Его посадили рядом с картиной, и художница начала рисовать. Я впервые увидел, как рисуют картины.
Несколько дней подряд мы приходили к художнице. Каждый раз она угощала нас чаем с шоколадными конфетами. И постепенно на картине рядом с товарищем Сталиным, совсем как живой, возник Толик Фриц в синем галстуке немецкого пионера.
И снова я стою на своем привычном месте. А мимо проходит первая осень моей несчастной любви. Моросит мелкий дождик, и душа плачет из солидарности. Природа тихо умирает вместе с надеждой на счастье быть рядом с любимой. Весь двор засыпан желтыми листьями цвета разлуки. А откуда-то с верхнего этажа дома напротив доносится негромкая душераздирающая песня – чья-то непреходящая боль.
Шпав жувтэ калэндажэ,
Жувтэ калэндажэ шпав.
Что ж, только и остается – сжечь желтый календарь ушедшей жизни. А что дальше? “Я никогда тебя не забуду, Людочка”, – вдруг как заклинание повторяю про себя фразу, с которой плакал в детстве. А сейчас она всплыла в памяти и, похоже, поселилась там навечно, как и бесконечная любовь к моей миленькой подружке, неожиданно ставшей недоступной, чужой.
А вот и она – моя богиня. Легкой походкой она неслышно проплывает над ковровой дорожкой из осенних листьев. Ее гордо поднятая красивая головка так и не качнется в сторону моего приюта, обрекая на вечное одиночество. Она скользнула как легкий ветерок, не возмутив природу, но всколыхнув океан безнадежно любящей души.
Резкий взмах руки и самодельный кинжал глубоко вонзается в древесину подоконника веранды. Вспышка бессильной ярости, обращенная в молнию разящей стали, поглощена рассеченными волокнами мертвой материи. Смерть поглощает все. Чья смерть?
Людочка – это моя жизнь. Людочка – это подарок судьбы, вечную жизнь сулящий. Людочка – это память о первом, еще неизведанном волнении сердца. Людочка – это моя любовь навсегда. Живи, любимая. Живи радостно и счастливо. А я буду тихо стоять в сторонке, как сейчас, и любоваться твоей неземной красотой, чувствуя каждый твой вздох, каждый удар твоего сердца, словно ты это я – недоступная половинка моей бессмертной души.
“НАВСЕГДА” – это слово я вырезал кинжалом на подоконнике веранды в тот дождливый, но еще теплый осенний вечер.
– Паскудник! – взорвалась
Неожиданно он крепко взял мою правую руку так, словно в стальные тиски, не спеша, повернул к себе, поднес почти к лицу и стал с интересом разглядывать кинжал.
– Чья работа? – спросил мастер – лучший слесарь автодорожного института, собравший своими руками несколько автомобилей, установивших мировые рекорды.
– Моя, – опасливо ответил ему, понимая, что меня уличили не столько в порче подоконника, сколько в более серьезном преступлении – хранении холодного оружия. Дядя Коля спокойно вынул кинжал из моей руки, обессиленной его мощным “капканом”, и продолжил внимательно осматривать мое произведение.
– Хорошая работа, – наконец заключил он, возвращая кинжал, – Где научился? – спросил, с интересом разглядывая меня. Мы с братьями с детства побаивались дядю Колю. Он был суровым неразговорчивым человеком и любил, мне кажется, только железо и хорошую работу по обработке этого самого железа. Людей он ценил лишь по их отношению к предмету его обожания – железу.
– Основам – в школе. На уроках труда. А особенностям – в кружке авиамоделистов при Дворце Пионеров, – ответил ему, пряча оружие. Кажется, пронесло.
– Хорошая школа, – снова похвалил дядя Коля, но уже явно не меня, – А что на подоконнике нацарапал? – взглянул он на подоконник, – Хорошо, не ругательство. Возьми у меня кисть и краску. Закрась без шпаклевки. Пусть останется. Сделана от души.
Два года назад эта надпись, сделанная осенью шестьдесят первого года, еще была. А сейчас от нее осталась лишь буква “Н”. И нет на свете моей любимой Людочки. Вот уже больше шести лет. Смерть поглотила все.
Так ли это? “Нет. Нет. Нет”, – кричит страдающая душа. Людочка – это моя любовь НАВСЕГДА. Людочка – это моя невеста НАВСЕГДА. Живи, любимая. Живи в моей памяти и в моих мыслях. Живи, пока я жив.
– Ты где застрял, сынок? – отвлек от воспоминаний отец, – Мы тебя заждались.
И я, наконец, прошел через кухню тети Дуси и проходную кухню Абрамовых в нашу кухню-прихожую. Здесь ничего не изменилось за два года. А дальше?
Дальше ощущение жилого помещения исчезало. Нет. Письменный стол отца, сделанный еще немецкими пленными, на месте, но в каком виде. Около него два немецких стула. И это вся обстановка комнаты.
В большой комнате стоит наш разваленный старенький диван. Года три я спал на этом диване, когда он был совсем новым. А вот и никелированная кровать с панцирной сеткой. Сколько же ей лет? Трудно сказать, но я помню ее еще по лагерю. А над кроватью на стене висит все тот же репродуктор военной поры. Как ни странно, еще работает. Оттуда несется бодренькая музыка.
Я подошел к окошку в маленькой комнате и взглянул на вход в общежитие “Гигант”. Сердце, как всегда, екнуло. Там все без изменений, лишь деревья подросли, да не стало клумб и лужаек напротив здания. Все пространство безжалостно вытоптано стадами бесконечной череды студентов, снующих туда-сюда, не разбирая дорог.