На Крюковом
Шрифт:
Временами его посещали мысли, которых он все меньше стыдился, мысли о том, что он мог бы жениться удачнее – на девушке, обеспеченной жильем. И сейчас он не бегал бы, как савраска, по всему городу в тщетных поисках угла, а спокойно работал, учился, писал диссертацию. Он мог бы приглашать домой друзей и включать в любое время музыку, мог бы по-человечески достойно пользоваться туалетом и ванной, не ожидая каждую секунду сердитого стука соседей. Да что там! Он мог бы петь и хлопать в ладоши, разгуливать нагишом и валяться на полу, прыгать чертом или ходить на руках. И не существовало бы в его жизни никаких ширм, сноходящих мальчиков и маниакальных бабушек.
… Он начал встречаться с Инной, еще учась на пятом курсе (они познакомились на танцах, больно столкнувшись спинами
Ему нравились ее отзывчивые, чуть подрагивающие перед поцелуем губы, ее белокурые волосы и бледная кожа, нравилось, как она, в постели, нагая, стыдливо поджимает колени; и то, что она младше его на четыре с половиной года, льстило его самолюбию; нравилось, что она смотрит на него широко раскрытыми глазами и верит каждому его слову. И все же он не мог бы сказать определенно, любит ли он жену. Хотя временами ему казалось: будь у них нормальные условия жизни, была бы и любовь.
3
Все решилось нечаянно и вдруг. Однажды на остановке Егор помог какой-то старушонке, беспомощно простершей вперед трясущиеся руки, сойти с подножки трамвая на асфальт.
– Дай те Бог счастья, мил человек, Господь с тобой, – зашелестела та, глядя на него снизу вверх, и торопливо перекрестила Егора собранными в щепотку сухими пальцами. Почему-то это его тронуло, особенно слова про счастье. И такая приятная была бабуля, маленькая, в чистом белом платочке, что Егор неожиданно для себя ляпнул:
– Вы, случайно, комнату не сдаете?
– А что, ангел мой, жить нету где?
Поощренный ее ласковыми словами, Егор не стал утаивать ни про ширму, ни про стесненность в деньгах.
– Сама-то я не сдаю, нет, – дребезжал старческий голос. – С сыном я живу, разведенный он. Но я тебя сведу к одной женщине… У нее, правду сказать, не больно опрятно, попивает она… Зато она много с вас не возьмет.
То был предпоследний дом в слитном ряду низких буро-коричневых и грязно-желтых строений, протянувшихся по набережной Крюкова канала от Садовой улицы до Фонтанки. Несмотря на близость к центру, место отличалось странной безлюдностью. Оно напомнило Егору давнее сновидение.
В том преломленном мире он блуждал по каким-то затерянным, забытым людьми закоулкам города. Был он один, и ни как попал туда, ни как ему выйти на знакомые улицы – не имел понятия. И не к кому было обратиться за подсказкой: его окружали лишь сумрачные стены, глухие или с редкими, без порядка натыканными оконцами. Из этих окошек и трещин в стенах торчали кусты и даже деревца, а узкие кривые улочки порой неумолимо сужались, превращаясь в щель, затянутую паутиной.
Так же и тут: на всем как будто бы лежала невидимая глазу паутина, печать отрешенности, оцепенения, глубокого летаргического сна… На шероховатостях стен серым крапом покоилась многолетняя пыль. Сонная, застоявшаяся вода в канале сквозь поволоку тополиного пуха отражала ржавое солнце. Со стороны Никольского собора, как и сто лет назад, ежечасно доносился звук колоколов: сперва словно кто-то звякал половником по сковороде, а затем сколько-то раз ударял этой сковородой по чугунной ванне. Во внутреннем голом дворике, соединенном с набережной коротким тоннелем, там, где находился вход в подъезд, разгуливали подле мусорных бочков, толкая друг друга, вороны и голуби.
За два века дом, очевидно, погрузился в болотную питерскую почву, и первый этаж превратился в полуподвал. Входя в подъезд, Егор заметил, как в щель под заколоченной гвоздями дверью, откуда дуло холодом и затхлостью, шмыгнула серая проворная тень.
Сразу за порогом квартиры, уже внутри ее, деревянные ступеньки вели вниз, в большую, пахнувшую половыми тряпками сумрачную кухню, где стояли два стола-тумбочки с изрезанными линялыми клеенками и почерневшая газовая плита, одна из конфорок которой никогда не гасилась: подобно древним пещерным людям, обитатели квартиры хранили огонь. Спичек они или не имели, или экономили их, и огонек размножался с помощью полосок газетной бумаги.
… Егор испытывал такое чувство, как будто перед ним лежит чистый лист, карандаш, и он нанесет сейчас первые мазки будущей замечательной картины. Первым делом он наладил и включил магнитолу «Панасоник» – единственное их совместно нажитое имущество. Затем, оценивающе оглядев комнату, передвинул шаткий дощатый стол к окну, за которым сквозь мутное стекло и прутья решетки виднелась растрескавшаяся панель, гранитные тумбы и чугунная ограда канала, да еще дома на противоположной его стороне, одинаково приземистые, притиснутые один к другому. Второе окошко, также зарешеченное, глядящее на груду битого кирпича и развалины какого-то строения (как выяснилось, бани), Инна, балансируя на расхлябанном стуле, завесила куском цветной материи. Просевший в углу пол застлали листом фанеры, найденным под кроватью, а наиболее крупные грязные пятна на обоях Егор прикрыл листами ватмана со своими художественными произведениями (тяга к рисованию до сих пор не покидала его). На одном листе изображалось в карандаше голое безлистое дерево, вернее, три сросшихся у комля дерева, искривленных, с изогнутыми, как будто мучительно вывернутыми суставчатыми ветвями. На другом он по памяти написал акварелью старый питерский дворик со скамейкой и песочницей, в каком еще недавно сидел, грустя и мечтая о своем доме.
Глядя на мужа, Инна тоже старалась радоваться, хотя ее не оставляло чувство, будто она сбежала из семьи, где в ней нуждались. И все-таки минутами ей становилось и впрямь весело и словно бы щекотно внутри от тайной мысли о том, что ночью можно будет наконец перестать сдерживаться и дать волю чувствам.
Правда, кровать, такая величественная, монументальная с виду, с резными деревянными спинками, похожими на иконостас, на деле оказалась вконец расшатанной, и спинки эти раскачивались вперед и назад, как старинный экипаж на рессорах. Вдобавок пружинное ложе имело форму продолговатого могильного холма, и в первую же ночь, едва заснув, Егор тотчас проснулся уже на полу с гудящими ребрами. Жена к тому времени сползла впритык к стене.
– Нам следует привязываться, – пошутил по возвращении на место Егор. – Или всегда лежать друг на друге строго посредине.
И хотя скоро они приноровились удерживаться во время сна на косогоре, но привыкнуть к неожиданным соседям – полчищам населяющих кровать насекомых – оказалось не так просто. Здесь не подходил даже такой продуманный способ защиты, каким поделился с Егором его приятель, в прошлом работавший дворником и имевший опыт взаимоотношений с клопами. Приятель, согласно его воспоминаниям, отодвигал кровать на средину комнаты, устанавливал все ее четыре ножки в консервные банки, заполненные водой, чтоб насекомые не взбирались снизу, а сверху устраивал навес из полиэтилена, так что десантирующиеся с потолка кровопийцы неминуемо скатывались по полиэтилену на пол.
Однако в комнате на Крюковом клопы изначально находились внутри кровати, оградиться от них было немыслимо, и к утру простыня рябила размазанными буро-коричневыми кляксами.
– Ничего, зато теперь мы сами себе хозяева, – бодрился Егор.
Инна дипломатично с ним соглашалась. Впрочем, и сама она лелеяла надежду, что здесь, в уединении, где ничто не будет ее отвлекать, у нее пробудится наконец то великое чувство материнства, о котором она слышала от других и читала, но которое в себе, к своему великому огорчению, не находила. Выношенный, рожденный ею ребенок временами казался ей большой куклой, кем-то ей подаренной и требующей к тому же постоянного ухода. Еще не так давно она сама была дочкой и никак не могла теперь свыкнуться с новой для нее ролью. И словно стремясь искупить перед младенцем вину за эту нелюбовь, она с преувеличенным усердием следила за ним, вскакивала по ночам, чтобы проверить, не мокрый ли он, нет ли на простыне клопов, и часами носила его на руках, когда он капризничал.