На линии огня. Слепой с пистолетом
Шрифт:
Макс Аллан Коллинз
НА ЛИНИИ ОГНЯ
Джиму Хоффману, навострившему «взгляд» много лет назад.
«Если кто-нибудь пожелает посвятить свою жизнь мне, никто не волен помешать ему».
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Сон был всегда одним и тем же.
Жаркий,
Президент и Первая леди. Во всем черном и белом. И он тоже.
И они движутся. Совсем как в хронике. Старый-старый документальный фильм, запечатлевший его. Вот его дело: он смотрит в толпу и ищет пустые или враждебные лица, любое подозрительное движение или звук. А потом он услышал это: внезапный подозрительный звук, но, должно быть, это была хлопушка.
Или нет?
И так же, стоя на подножке машины, он повернулся медленнее, чем в замедленной съемке, туда, к тому лимузину, в котором сидел президент — он не ранен? Боже, президент ранен!
И он замер в шоке, в столбняке. Он — агент Секретной службы Фрэнк Хорриган застыл в кадре с выпученными глазами, раскрытым ртом, а рядом страшнее, чем в фильме ужасов, медленно, прямо из головы президента извергалось маленькое кошмарное облачко из крови, мозга и кости, и только это кровавое извержение было не черно-белым, а цветным, насыщенным, ярким.
И так же, как много раз в последние десятилетия, Фрэнк Хорриган встал с постели весь в поту, задыхаясь, с широко раскрытыми глазами, полными ужаса.
И стыда.
Он слышал, что многие люди видят только черно-белые сны, но у него это был единственный черно-белый сон, и он всегда обрывался этой ужасной цветной вспышкой. Было время, когда он видел этот сон каждодневно. А теперь редко — раз в несколько месяцев.
Но, быть может, он легче справлялся с ним, когда тот был постоянен.
Он включил лампу, и свет ослепил его, подобно вспышкам фоторепортеров, толпящихся вокруг президентов, которых он охранял. На столике у его кровати стояли две фотографии, и одна из них была столь же стара, как память, всполох которой пробудил его этой ночью.
Так, словно жест мог успокоить его или вернуть к реальности, он прикоснулся к резной деревянной оправе фотографии, увеличенной копии снимка, сделанного им на пикнике в государственном парке. На фото застыли, улыбаясь, его прекрасная темноволосая жена и не менее обворожительная темноволосая дочка, которой было тогда всего пять лет. На другом снимке тоже была дочь, давно взрослая женщина, хоть и столь же милая, как ее маленькая предшественница. Рядом был ее муж Харольд. «А я здесь, — думал он, — все еще играю в полицейских и воров».
Но эта игра и была всем, что у него было. Она и еще игра на фортепьяно. Он никогда не жил прошлым.
Конечно, он мог умереть много раз, но разве то, что было — было плохо?
Он знал, что теперь он не сможет заснуть, и, как был, в одних пижамных штанах, промокших от пота, он встал: его загорелое тело выглядело одновременно и моложе и старше, чем на самом деле — подтянутое, мускулистое и испещренное шрамами, некоторые из которых оставили пули.
Но не пуля из Далласа. В тот день он остался невредим. Если б тогда пуля досталась ему, возможно, страна, безопасность которой он охранял так много лет, не утратила бы свою веру в его службу. Но в этом случае он бы не знал об этом, ибо не был бы жив.
Он вошел в маленькую жилую комнату — его небольшая квартира на улице «К» была холостяцки не прибрана, но даже в кромешной тьме Хорриган безошибочно обошел груды компакт-дисков, пластинок и музыкальных журналов, пробираясь к единственной собственности, которой он не шутя гордился — к стереокомплекту «Onkio». Он вставил альбом Майлса Дэвиса «Нечто голубое» в компакт-проигрыватель и погрузился в плещущие волны настроения музыки.
Музыка омывала его.
Он вздохнул, словно пытаясь выветрить из себя сон, и, подойдя к небольшому столику-бару, налил себе немного ирландского виски «Джеймсон». Он присел на софу у окна, легкий сентябрьский ветерок мягко, как призрак, прикасался к широким полотнам занавесок, лениво колебля их. Он выглянул на улицу, отдавшуюся неспешному дождю и ночным фонарям, играющим на ее влажной и блестящей поверхности.
Фрэнк Хорриган когда-то был красив. Он все еще был красив, как бывают красивы скалы и камнепады. Впрочем, он никогда не заботился о своей внешности. Каждый год лишь сильнее проявлял его жесткую маску: узкие прорези глаз, крутые уступы челюстей. Маска казалась абсолютно непроницаемой, и ничто не выдавало в ней ни жалости, ни сожаления. И только волосы редели, и терпение иссякало.
Раньше многие вечера он проводил в баре неподалеку от дома, где ему позволяли подолгу играть на пианино. Конечно, он делал это совершенно бесплатно. Он был не слишком хорошим музыкантом, чтобы требовать денег, но музицировать в свое удовольствие он мог, когда угодно.
Теперь, сидя в своей квартире, он понемногу потя-" гивал виски, стремясь подольше сохранить во рту аромат душистого тепла. Но допив, он не позволил себе больше ни капли. В баре было достаточно запасов, но он останавливал себя. Даже после всех этих лет он не мог забыть голос бывшей жены, произносящей столь сакраментальное слово: «Спиваешься?»
Поэтому он избавился от этой проблемы. Его работа, его долг, его место на линии огня — все это заставляло, пусть даже сжав зубы, отказаться от выпивки.
Он вернулся в спальню на кровать. Блюзовые, джазовые тона Майлса Дэвиса словно крались за ним, защищая его. И тепло виски и труба Майлса успокоили его.
Он уснул и уснул крепко. Сон больше не вернулся к нему.
В эту ночь.
Митчел Лири — Митч для друзей, тех, что еще были живы, — просто улыбался. Однако его почти полностью безволосая голова с высокими, четко прорисованными скулами и маленьким подбородком скорее напоминала ухмыляющийся череп.
Сейчас в своей, похожей на подвал, спальне, в своей квартире в старом доме, расположенном в самом неприглядном районе Вашингтона, округ Колумбия, он улыбался, приклеивая лентой фотографию президента Соединенных Штатов на стену, украшенную многочисленными портретами прежних и нынешних глав государства.