На линии огня
Шрифт:
– Ясно.
– Если все же дойдет до этого, последними отходят те, кто сидит в церкви. Я буду с ними.
– Может, мне поручите, господин лейтенант? – с машинальностью профессионала предлагает сержант.
Пардейро с трудом удается подавить улыбку. Если придется отступать, церковь станет настоящей мышеловкой, но он, хоть и недавно в Легионе, успел уяснить себе, что сержант Владимир не склонен ни к красивым фразам, ни к героическим жестам. Как и у капрала Лонжина, венгра Кёрута и прочих, здесь действует доведенный до автоматизма стереотип поведения: легионер – первый в атаке, последний – в отступлении. Это кастовая гордость, предполагающая отвагу и стойкость. Когда командир вызывает желающих умереть, шаг вперед делает вся
– Нет, церковь оставь мне, – отвечает он. – Проследи, чтоб раненых, которые могут двигаться, увели загодя, не в последнюю минуту. А то застрянут сами и нас задержат. А бросать их здесь – не годится.
– А лежачих?
– Тех оставишь.
Они смотрят друг на друга, ничего не добавляя к сказанному, – все понятно без слов. Франкисты и республиканцы знают и принимают как должное неписаные законы: мавров, легионеров, рекете, фалангистов, с одной стороны, и офицеров, политкомиссаров, интербригадовцев – с другой, раненые они или нет, обычно в плен не берут. Допрашивают и расстреливают. Не говоря уж о тех, кого убивают в горячке боя, даже если они сдаются. На войне рыцарство оставляют для романов.
Над крышами в отдалении прокатывается артиллерийский залп. Сержант хмурит лоб под надвинутой пилоткой:
– Восточная высота вроде бы еще сопротивляется.
– Да. Но западную мы потеряли.
Сержант задумчиво кивает:
– Господин лейтенант…
– Ну?
– Как считаете – могут нас окружить?
Пардейро пожимает плечами:
– Могут. Однако приказано держаться до последнего.
Русский, сняв пилотку, вытирает мокрые от пота волосы – очень светлые и очень короткие:
– А что будет после этого кооператива?
– Иными словами, если мы и там не выстоим?
Тот не отвечает. Снова натягивает пилотку и устремляет на офицера по-уставному внимательный взгляд своих татарских глаз.
– Я намерен драться, – подводит итог лейтенант. – Драться, пока подкрепление не пришлют.
Сержант задумывается на миг. Он явно хочет что-то сказать и вот наконец решается:
– А если не пришлют? Или пришлют, но уже поздно будет?
Они смотрят друг на друга молча: слова ни к чему, потому что Пардейро и так знает, что на уме у русского – «младший лейтенант – на время и покойник – навсегда». Для многоопытного сержанта стоящий перед ним молодой офицер уже одной ногой в могиле. Он видел его в бою, видел, как тот лез в самую гущу, стараясь подавать своим солдатам пример. И дальше будет так вести себя, пока не вытянет свой жребий. А потому, если придется оставить и кооператив, Сантьяго Пардейро, скорей всего, с ними уже не будет. И никакой драмы в этом нет, таков естественный ход событий: на глазах у сержанта за шестнадцать лет службы в Легионе погибло столько офицеров, что он хочет знать, как действовать, если придется взять на себя командование ротой. Чтобы никто не мог упрекнуть его потом.
– В этом случае, – ответил Пардейро, – нам остается скит Апаресиды, это примерно в километре отсюда. Вспомни – туда ведет дорога меж оливковых рощ. Там вся местность идет сплошными каменными уступами: легче будет отбиваться, если сумеем дойти… – Он немного помолчал. – Или если вы сумеете.
Сотрясая стены, грохочут один за другим три разрыва. Лейтенант в тревоге подскакивает к окну – так и есть: из домов напротив начали выскакивать республиканцы. Вдоль всей линии обороны трещат винтовочные выстрелы, и пулемет с колокольни обмахивает веером очередей зеленовато-коричневые и синие фигурки, бесстрашно, зигзагами пересекающие площадь.
Тогда Сантьяго Пардейро достает из кобуры тяжелый пистолет, большим пальцем сдвигает предохранитель, вздыхает, и в этом вздохе – вся его неимоверная, давяще-плотная усталость.
– Давай на место, Владимир… Опять полезли.
В Аринере, где разместился штаб XI бригады, Пато Монсон, два часа просидевшую перед эриксоновским коммутатором, наконец сменяют.
– Готовься, – говорит она Марго. – Десяти гнезд мало для этого безумия.
– «Эр-Эр» так и не наладили?
– Нет, не действует… Так что связь держим только по телефону.
Передав сменщице головной телефон, Пато показывает ей свои многочисленные записи в регистрационной книге, встает и разминает затекшие руки. Пока дежурила, ей и минутки не пришлось отдохнуть. Все желали говорить со всеми: командир бригады выходил на связь с командирами батальонов и с частями, стоявшими пока на другом берегу, офицеры с передовой то требовали соединить их с начальством, то вызывали друг друга. В наушниках, перекрывая грохот разрывов и стрельбу, звучали напряженные голоса тех, кто был на аванпостах, и нетерпеливые – тех, кто пока смотрел на быка из-за барьера. По десяти линиям проникал к ней хаос войны.
– Если что – я тут рядом, – говорит она Марго и выходит наружу.
Она сильно утомлена и хочет глотнуть свежего воздуха, а потому покидает душный закуток, освещенный керосиновыми лампами, и проходит через помещение командного пункта, где офицеры наносят на карты обстановку, снуют с донесениями связные, а кто-то просто курит и болтает с соседом, пристроившись с винтовкой между колен на ступеньках или прислонившись к стене.
В глубине, вокруг большого стола, застеленного картами, обсуждают положение подполковник Ланда, майор Карбонелль и комиссар бригады. Спиной к Пато стоит еще один офицер, похожий на капитана Баскуньяну, с которым она вчера разговаривала в сосняке. Похоже, у них идет довольно горячий спор – комиссар Русо уже дважды стукнул по столу кулаком.
– Далеко не уходи, – предупреждает лейтенант Харпо, когда Пато проходит мимо. – Сама видишь, что тут у нас творится.
– А вообще как?
– Могло быть и лучше.
В воздухе, пропитанном табаком и потом, гудят возбужденные и встревоженные голоса этого мужского многолюдья, и Пато вздыхает с облегчением, когда наконец выбирается наружу, на яркий свет дня, в большое патио с выбеленными стенами.
В дальнем его конце, где прежде хранили всякий сельскохозяйственный инвентарь, теперь перевязывают и сортируют раненых, скорбным потоком поступающих из городка, – одни на своих ногах, другие на носилках. Под брезентовым навесом громоздятся зеленые склянки с противостолбнячной сывороткой, тюки с бинтами и марлей; бутыли с хлороформом. Там и тут видны обмотанные окровавленным тряпьем головы, незрячие глаза, руки на перевязи, раздробленные ноги, болтающиеся на носилках, залитых кровью до самых рукоятей. Прибывших усаживают в тень, и врач с четырьмя помощниками-практикантами осматривает их, распределяя по степени тяжести. Одних, наскоро обработав их раны, возвращают на передовую, других отправляют в тыл – к реке, а третьих, безнадежных, укладывают в сторонке, вкалывают им морфин, чтобы затем и вскоре отнести чуть подальше, к стене, и положить в длинный ряд тел, с головой покрытых одеялами: над ними жужжат рои мух и из-под них выглядывают ноги в сапогах или альпаргатах.
Пато, сунув руки в карманы комбинезона, смотрит на них издали и вспоминает фашистские бомбардировки Мадрида, женщин и детей, разорванных на куски или раздавленных обломками домов. Не раз, выходя из здания своей компании, она видела изуродованные трупы, а однажды бомба разнесла вертящуюся входную дверь, и охранявший ее штурмгвардеец – симпатичный усач, неизменно заигрывавший с девушкой, – раненный осколками, ослепший, ворочался в луже крови, зовя на помощь.
– Все это и привело меня сюда, – говорит она вслух, сама того не замечая.