На Москве (Из времени чумы 1771 г.)
Шрифт:
Марья Абрамовна, при виде всех лиц, неподдельно печальных, но молчавших по ее приказанию, при виде лица внучка с влажными глазами и бледного как смерть, тоже смутилась, но на свой лад. Ей стало не жалко внучка, ей стало как-то стыдно за себя, совестно, как будто ее поймали сто глаз в глупом и смешном положении. Ромоданова поняла смутно всю несообразность и бессмыслие своей затеи.
Дверцы кареты захлопнулись. Иван Дмитриев, не спеша, угрюмо, полулениво-полуважно, полез на запятки, где стоял уже гайдук, всегда сопровождавший
В эту минуту Анна Захаровна, считавшая необходимым сказать последнее слово в таком торжественном случае, выговорила громко:
– Благослови вас Бог, мой голубчик, на богоспасаемое житье. Молитесь за нас, грешных.
– Молчи ты, старая собака! – раздался с запяток громовой голос Дмитриева. – Видишь ведь, все молчат как пришибленные. Ты одна лаешься. Хочешь сама, старая, в монастырь? Нет! Так слушай, что я скажу. Послушник не монах. Бог милостив, все вы тут скоро передохнете, а мы сюда с барином вернемся.
Марья Абрамовна сносила терпеливо дерзости Дмитриева, молчаливо, как наказание Божье. К этому привыкли все, привыкла и она. Но на этот раз, в такутв торжественную минуту, дерзость Дмитриева, его злобный голос, какая-то сила, будто пророческая в его словах, поразили всех присутствующих. Марья Абрамовна изменилась в лице, высунулась в окошко, обернулась к запяткам и выговорила грозно:
– Слезай долой! Оставайся здесь. Быть тебе не в монастыре с барчонком, а в Сибири. Конец моему долготерпенью пришел. Слезай!
– Бабушка! Родимая! Золотая! – взмолился Абрам в карете. – Я без него пропаду. Помилосердуйте.
Иван Дмитриев не шевельнулся с запяток и проговорил вполголоса, как бы уступая барыне:
– Испугался я вашей Сибири. Где Сибирь-то? При господах Сибирь-то. А где нет господ да крепостей, там жить не страшно. – И Дмитриев крикнул повелительно чрез карету кучеру Акиму: – Чего распустился! Капуста! Чего ждешь? Пошел!
Марья Абрамовна давно откачнулась в глубь кареты, сильно рассерженная; Абрам сидел около нее встревоженный, ожидая, что будет.
Аким раза два обернулся на всех, глянул искоса в карету, но раздался снова повелительный голос Дмитриева: «пошел!», и карета двинулась.
«Надо, надо от него избавиться! – думала про себя барыня, когда закачался кузов кареты на высоких рессорах. – Пускай живет с Абрамом в монастыре, а в дом – ни ногой».
– Казнила бы я его на площади! – заговорила Анна Захаровна, провожая глазами отъезжавшую карету. – Плетьми через палача наказала бы! – сердито заговорила она ко всем окружающим ее. – Одна наша сердобольная Марья Абрамовна этакого каторжного в своем доме терпит. Язык бы ему отрезать и уши. А то бы и колесовать.
– Оно так и будет, Анна Захаровна! – вмешалась одна из приживалок, занятие которой при барыне состояло в том, чтоб раскладывать пасьянсы или гадать на картах, на кофе, на угольях. – Я вам сказываю. Верно сказываю. Сколько раз ни просил он меня раскладывать и на гуще, и на картах – все ему злодею одно выходит: смертоносная судьба. Как ни выкинешь – все ему девятка жлудевая в головах стоит. Помрет он не своей смертью. Верно вам сказываю. Альбо чрез палача, альбо прирежет кто средь дороги, альбо сам затянется на бечевке.
Приживалка-гадальщица часто гадывала всем в доме. Случайно она отгадывала и предсказывала, так что все в доме верили в ее гаданье. Анна Захаровна отмахнулась рукой, ее движение говорило: «Желала бы я, чтоб ты правду сказала, да не будет на это милости Божьей».
– Верно, матушка, Анна Захаровна. Вспомните, кто Савельичу за недельку сказал, что он помрет, – ведь я же сказала.
Между тем столпившаяся куча дворовых расходилась с подъезда. Печальные проводы молодого барина как-то отразились на всех. Всякий пошел в свой угол, в свою каморку. От приживалки до последней девчонки все расходились угрюмые, все раздумывали о своих малых делах, о своей серенькой судьбе.
X
Когда на подъезде осталась одна Анна Захаровна и еще две-три приживалки, в воротах появился пешком и скоро приблизился к подъезду новый частый посетитель дома Ромодановой Капитон Иваныч Воробушкин. За эти несколько дней все в доме равно полюбили доброго, любопытно рассказывающего всякую штуку соседа-дворянина.
– Ах, Капитон Иваныч! – воскликнула барская барыня. – Милости просим, добро пожаловать. Барыни-то нету. Я чай, встретили карету-то. – И Лебяжьева объяснила Капитону Иванычу, что совершилось за несколько минут пред его приходом.
– Что ж, – сказал Воробушкин, – доброе дело. Только надо бы было такое дело по своей охоте делать, а не силком, а силком только один грех будет. А барин ваш в монахи, вы меня извините, совсем не годится. А когда вернется генеральша? Я к ней со своии делом.
– В сумерки обернет, – отозвалась Лебяжьева. – А вы, верно, насчет Ули?
– Да-с, кто об чем, а я об моей сердечной сокрушаюсь.
– Ну, как-с? Что она? Не заморил ее этот кабардинец? Ведь он, кажись, из кабардинского полка?
– Уж именно кабардинец, – грустно усмехнулся Воробушкин. – Полк это-с – карабинерный, да сам-то он действительно кабардинец, Продал он мою бедную Улю из ехидства одного, из упрямства, по своей сатанинской строптивости. Продал Воротынскому, и всего за сто рублей, а с генеральши пятисот не брал.
– Что вы, Капитон Иваныч, верно ли это?
– Верно вам сказываю.
– За сто рублей, говорите?
– Да, за сто, потерял чистые деньги из одного упрямства, из ехидства. А вы знаете ли, сударыня, зачем он ее бригадиру, старому греховоднику, продал? Ключницей состоять, или управительницей, или нянькой? Всем ведомо, зачем старый греховодник скупает пригожих девушек.