На поле славы
Шрифт:
— Это ты хорошо заметил. Смотрите, как любезничает и наклоняется к ней. Вот кабы оборвался ремень, он бы живо слетел.
— Не слетит, такой-сякой сын, больно сидит хорошо, да и ремень здоровый.
— Нагибайся, нагибайся, пока мы тебя не нагнули!
— Смотрите-ка! Опять улыбается ей.
— Что же, родимые мои братья? Неужто мы допустим это?
— Никогда, пока мы живы! Не для нас девка — хорошо! Но помните, что мы вчера решили?
— Как же! Он, должно быть, догадался об этом. Видно, что хитрая штука! И теперь сам назло ухаживает за ней!
— И назло
— Подумаешь, какой магнат на чужой кляче.
— Ба! Да ведь и мы не на своих.
— Но одна-то кляча у нас осталась, и когда трое сидят дома, то четвертый может ехать хоть на войну. А у этого и седла даже своего нет, волки его зубами разорвали.
— А еще нос задирает! И что он имеет против нас? Скажите!
— Это надо его самого спросить.
— Сейчас?
— Сейчас, но это надо сделать дипломатично, чтобы не обидеть старого Понговского. И только разобравшись в его ответе — вызвать. И тогда уже он будет наш!
— Который же из нас должен это сделать?
— Конечно, я, как старший… Вот только сосульки обломлю и айда!
— Да запомни, смотри, хорошенько, что он скажет.
— Как молитву повторю вам слово в слово. — С этими словами старший из панов Букоемских начал обрывать рукавицей сосульки с усов, а затем, подвинув свою лошадь к клячонке Тачевского, проговорил: — Сударь.
— Что? — спросил Тачевский, неохотно поворачивая к нему голову от кареты.
— Что вы имеете против нас?
Тачевский с удивлением взглянул на него и ответил:
— Ничего.
И, пожав плечами, он снова повернулся к карете.
Букоемский ехал некоторое время молча, размышляя, вернуться ли ему и отдать братьям отчет или продолжать разговор. Однако эта последняя мысль показалась ему более целесообразной, и потому он заговорил снова:
— Если вы думаете, что чего-нибудь добьетесь, то и я скажу вам, как вы мне: ничего!
На лице Тачевского отразилась скука и принужденность. Он понял, что Букоемские хотят придраться к нему, а он нисколько не был расположен к этому в данный момент. Однако нужно было что-нибудь ответить, и ответить так, чтобы окончить разговор.
— И те братья тоже?.. — спросил он.
— А как же! Но что тоже?
— Это вы, сударь, догадайтесь сами, а теперь не перебивайте мне более приятный разговор.
Букоемский проехал еще шагов десять — пятнадцать возле него и, наконец, осадил коня.
— Ну, что он тебе сказал? Говори прямо! — спрашивали братья. Старший повторил весь разговор. Братья были недовольны.
— Ты не сумел его поддеть, — сказал Лука. — Нужно было пощекотать его коня стременем по брюху, или, — ведь ты знал, что его зовут Яцек! — сказать: съешь плацек! [4]
4
Игра слов: съешь блин, не хочешь ли пощечину и т. д. — Примеч. перев.
— Или сказать еще так: съели у тебя волки коня, купи себе козу в Притыке.
— Это еще успеется!
— Может быть, он хотел спросить, такие же ли они дураки?
— Наверное! Клянусь Богом! — воскликнул Марк. — Ничего иного он не мог подумать. А что будет теперь?
— Его смерть или наша. О Господи, да ведь это явное издевательство, о котором необходимо рассказать Стаху.
— Не говори ему ничего. Ведь, если мы отдаем девушку Стаху, он и должен бы его вызвать, а надо, чтобы мы это, сделали первые.
— Когда же?
— У Понговского неудобно. А вот уж и Белчончка.
Действительно, Белчончка была уже недалеко. У опушки леса стоял принадлежащий Понговскому крест с металлическим распятием между двух копий. Направо, куда сворачивала дорога из леса, виднелись большие луга, окаймленные цепью ольх, растущих вдоль речки; а за ольхами, на другом, более высоком берегу, виднелись безлистные маковки высоких деревьев и дым, поднимающийся над избами.
Вскоре кортеж очутился среди изб, а когда он миновал плетни и фольварочные строения, перед глазами всадников оказался дом пана Понговского.
Громадный двор был окружен старым, полусгнившим, а местами вывороченным частоколом. С давних времен в эти края не заглядывал ни один неприятель, и потому никто не заботился о должном укреплении имения. На большом дворе было две голубятни. С одной стороны стоял флигель для слуг, с другой — кладовая, амбар и просторная сушилка для сыра, сколоченная в виде решетки из тонких бревен и досок. Перед домом и вокруг двора стояли столбики с железными кольцами для привязывания лошадей; на каждом столбике красовалась шапка замерзшего снега. Дом был старый, большой, с низкой соломенной крышей. По двору бродили гончие псы, а среди них спокойно расхаживал ручной аист со сломанным крылом, который, по-видимому, только что вышел из теплой избы, чтобы прогуляться на морозе и подышать свежим воздухом.
Дома их уже ждали, так как пан Понговский отправил вперед слугу с извещением. Тот же самый слуга вышел теперь им навстречу и, поклонившись, сказал:
— Райгародский староста, пан Грот, изволили приехать.
— Ах, Господи! — воскликнул пан Понговский. — И давно уже ждет?
— Еще нет и часу. Они хотели уже уезжать, но я им сказал, что ваша милость с минуты на минуту должны быть дома.
— И хорошо сделал.
Потом он обратился к гостям:
— Пожалуйте, господа. Пан Грот — мой родственник со стороны жены. Вероятно, он возвращается этим путем в Варшаву от брата, потому что он депутат сейма. Прошу покорно! Прошу!
Через минуту они очутились в столовой, лицом к липу с райгородским старостой, который едва не упирался головой в потолок, ибо ростом он был даже выше братьев Букоемских, а комнаты во всем доме были необычайно низкие. Это был видный шляхтич, с умным взглядом, с лицом и лысиной сановника и с шрамом на лбу между бровями. Этот шрам, похожий на морщину, придавал ему суровый и сердитый вид. Однако он любезно улыбнулся пану Понговскому и, раскрыв объятия, произнес:
— Так-то, я, гость, встречаю хозяина в его собственном доме.