На примере брата
Шрифт:
Она ушла из дома, устроилась бонной и экономкой в семью врача. Через два года вернулась. Ювелир к тому времени женился на другой, на дочке фабриканта рыбных консервов.
Итак, сестра возвращается под кров родной и работает швеей-скорняжницей в отцовской мастерской, здесь же пройдя курс обучения. После смерти отца знакомится с иранским евреем, семья которого занимается торговлей коврами. Милый, обходительный человек, он ухаживает за ней годами, однако замуж за него она не идет. Он ей симпатичен, но только на определенном, не допускающем интимностей расстоянии. Она ходит с ним в кино, изредка и в оперетту, а по выходным, в хорошую погоду, они едут в центр города, обедают, идут гулять, заходят в кафе, а к вечеру он доставляет
На дни рождения, на Рождество он дарит ей золотые слитки с портретом шаха, разного калибра, от миниатюрных до увесистых, он дарит ей персидские кружева, медные блюда и медные кувшины — всю эту утварь мать находит ужасающей. Поклонника, который и к сестре, и к матери относится со старорежимной почтительностью, почти с благоговением, зовут Эфраим.
Один раз на какой-то праздник сестра идет с ним в синагогу, и один раз наносит визит его семье.
На вопрос, почему она с ним не съедется, отвечает: не настолько он мне нравится, чтобы вместе с ним жить.
Как-то ноябрьским утром сестра читает в газете заметку о последствиях пронесшейся ночью над Гамбургом
бури, с подтоплением домов и несчастными случаями на улицах. На Остерштрассе (Аймсбюттель) легковой автомобиль, за рулем которого находился 50-летний житель Нью-Йорка Хекмат X., столкнулся с такси, управляемым Детлефом Л. (31 год) из Нордерштедта. Находившийся на переднем сиденье рядом с американцем 62-летний житель Аймсбюттеля Эфраим X. от полученных ранений скончался на месте.
Эту газетную вырезку я нашел в маленьком игрушечном чемоданчике, где сестра хранила свои документы, а также несколько писем, объявления о помолвках и смертях, несколько фотографий, в том числе и одного из женихов, которого я раньше в глаза не видал.
— Все могло бы сложиться совсем иначе, — говорила она. Но уже с малолетства не видела способов хоть что-то подправить. Так и жила, пока не заболела и не легла на операцию. Ей только-только исполнилось шестьдесят восемь. В результате ей вывели катетер из кишечника. Сначала она умирала от стыда и страха, никуда не хотела ездить. Потом, несколько месяцев спустя, все-таки приехала нас навестить и за столом даже смешила детей шутками по поводу своего непроизвольного, отчетливо слышного газоиспускания: «Ай-яй-яй! — говорила она. — Как не стыдно!»
«Всюду теперь должна с этими пузырьками таскаться». Выходя из туалета, слегка смущаясь, несла с собой завернутые в туалетную бумагу мешочки и шла вниз, во двор, к мусорным контейнерам.
Однажды, когда мы были одни, она расплакалась и сказала:
— Это омерзительно!
Я ехал из Берлина в Гамбург. Сидел в вагоне-ресторане и смотрел в окно на знакомые, родные мне пейзажи: луга, кусты, мелколесье, аисты на заболоченных прогалинах, одинокие дубы, черно-белые коровы-пеструхи, дома из жженого кирпича, Заксенвальд [17] , первые одноэтажные строения с голубыми елями и «пауками» для просушки белья в палисадниках, главный вокзал. Я ехал в Аймсбюттель, в Елим, больницу, где когда-то родился сам и где умерла мать.
17
Лесной массив восточнее Гамбурга.
Елим [18] , оазис покоя.
Та же самая, на шесть коек, палата, в которой тогда лежала мать. Окна раскрыты, занавески мягко колышутся. Необычайно жаркий летний день.
Возле койки сестры передвижная, на колесиках, капельница. В синем от кровоподтеков локтевом сгибе торчит канюля. Сестра совсем исхудала, дряблая плоть обвисает на костях рук. Волосы, которые она обычно подкрашивает в светло-каштановые тона, растрепаны, и у корней образуют заметный, сантиметра на два, ореол седины. Больничная рубаха съехала на сторону и обнажает блеклую лепешку распластавшейся по ребрам груди. Рот по-старушечьи провалился. Уже после в ящичке ночного столика я углядел ее вставную челюсть.
18
Согласно библейскому преданию (Исход 15:27, 16:1, Числа 33:9-10), один из спасительных оазисов во время сорокалетнего странствия иудеев по пустыне после исхода из земли Египетской.
Сперва я заехал к ней на квартиру. Там все тщательно прибрано и помыто. Холодильник оттаян. Неоплаченный счет за электричество на видном месте, на столике в коридоре. Для меня застелена постель — точно так же, как когда-то делала мать, и кровать та же самая, коротковатая для меня, так что мне приходилось спать, слегка поджав ноги.
— Счет?
— Оплатил.
Она все равно нервничала, рука то и дело тревожно ерзала по одеялу.
— Дома все в порядке, можешь не беспокоиться.
Но она хотела поговорить, хотела рассказывать, о
себе, об отце, обо мне.
— И каким же я был? — Покуда можно получить ответ на такой вопрос, ты еще ребенок.
— Необычным.
— Что значит «необычным»?
— Да просто необычным.
— Но в чем именно?
Она подумала немного, потом сказала:
— Тебе львы в кустах мерещились. И ты палкой как давай шуровать. Все над тобой потешались. Кроме отца, он к тебе подошел и тоже стал львов искать. — Она задумалась, и было видно, что ей трудно не только говорить, но и думать, вспоминать. — Наш папа всегда такой заботливый был, — сказала она вдруг. — Он бы эту жуткую операцию не допустил.
— Но ведь она необходима.
— Он бы не допустил. Он всегда обо мне заботился, — сказала она.
Сейчас ей хотелось так думать, и я сказал:
— Да. — И добавил: — Наверно.
Карл-Хайнц, который был так привязан к отцу и вообще был настоящим мальчишкой...Этим мальчишкой он, отец, гордился.По всей вероятности, брат был таким же боязливым ребенком, как и я. И его тоже, как и меня, наверно, пробирал страх при одном воспоминании: «Ну же, прыгай!» А внизу, где-то совсем далеко, вода. И никто мне так никогда толком и не объяснил, как прыгать, чтобы головой вниз, но при этом вперед, оттолкнуться от доски, а не просто с нее рухнуть. Однажды, в дождливый день, когда в бассейне почти никого не было, я туда пошел, никому ничего не говоря, взобрался на пятиметровую вышку и спрыгнул. Десятиметровая все еще меня дожидается. Чувство, как приказ: будь мужественным!Он должен был быть мужественным, но не безрассудным. Уже в лазарете, с ампутированными ногами, в полубреду, одурманенный морфием, он уверяет отца: на рожон он не лез. То есть даже тогда, уже калекой, осознавая всю свою отныне исковерканную жизнь, свою юность, которой не было, — даже тогда он все еще хочет быть хорошим, послушным, смелым мальчиком, мальчиком, у которого достало мужества не лезть на рожон.
К письму матери брат приложил второе письмецо, для меня, тогда трехлетнего малыша.
22 июля 1943 года.
Дорогой Уве!
Как мне пишет наша золотая мамочка ты хочешь перестрелять всех русских и потом вместе со мной смыться. Малыш, так не годится, представляешь, если все так сделают? Но я надеюсь, что скоро вернусь домой и тогда поиграю с моим Уве.
Мы сейчас ждем переброски, нас направляют на другой участок восточного фронта.