На разрыв
Шрифт:
И тем не менее на руках у неё ещё проступают белые шрамы (сейчас это называется «селфхарм», а тогда у порезов ещё не было никакого названия), да и о подоконниках она может много чего рассказать: в собственной комнате, в комнате родителей, в деревне у бабушки, в классе биологии, в классе географии, в классе английского языка…
Даже странно, что здесь и сейчас она может вот так просто сидеть на подоконнике, не думая о том, чтобы сделать пару шагов. Не желая делать никакой пары шагов.
С её жизнью всё в порядке. Для неё всё закончилось.
– И
После долгого молчания голос звучит хрипло.
Она думает о том, как окно казалось единственным выходом безо всякого повода и безо всякой причины, и не может понять, почему позже, много лет спустя, когда всё было в сотню раз хуже, ни к какому окну её уже не тянуло.
– Я не знаю, – Оскар беспомощно пожимает плечами. – Никто не знает. Рано или поздно они все прекращают звонить.
– Пиздец, – вот и всё, то может ответить Варвара.
Они замолкают.
Самоубийство, думает Варвара, никогда не бывает исключительно твоим собственным делом. Выбором – да, хотя очень часто до суицида доходит только тогда, когда выбора уже никакого не остаётся (и никто уже в этом не виноват), но исключительно твоим собственным делом – нет, никогда. В него будут втянуты те, кого ты знала, те, кого ты любила, и те, кто любил тебя, и те, кто будут доставать твоё тело из ванны или петли или соскребать его с сырого асфальта.
Ты идёшь на это просто потому, что хочешь, чтобы тебе больше не было больно, и больно после твоего суицида будет другим.
– Хотя, наверное, самое страшное, – говорит Оскар после долгих минут тишины, когда Варваре уже становится страшно того, что это молчание так и провисит между ними, останется навсегда, – это даже не эти истории. Самое страшное, это то, что происходит с тобой… – Он сглатывает. – С теми, кто эти истории слушает. Их не всегда много, иногда даже ночи выдаются спокойнее некуда, можно ложиться и спать, никто не разбудит. Но пройдёт год, два, три, максимум восемь, и от тебя ничего не останется.
У Варвары возникает странное чувство, будто бы он говорит о себе.
И о ней тоже, одновременно. О многих.
– Профессиональное выгорание? – подсказывает она, снова нарушая его монолог.
Журналисты-новостийщики рано или поздно тоже теряют себя в бесконечном потоке человеческих ужасов. Автомобильные катастрофы, грабежи и убийства, скандалы, изнасилования, теракты, и в конечном итоге девяносто девять процентов ловят себя на том, что в ответ на телефонный звонок с сообщением об аварии отвечают, мол, а трупы-то есть? мы без жмуриков никуда не поедем.
И это страшно. А ещё страшно то, что «добрые» новости никому не нужны, ими только затыкают дыры в информационном пространстве, вставляя их в эфиры и на страницы по остаточному принципу, на первое место вынося боль и жестокость.
Варвара не согласна с этим. Варвара думает, что в жизни и без того слишком много дерьма, чтобы ещё и изо всех утюгов кричать про него же. Может быть, именно поэтому
Вот только сейчас ей кажется, что в бурной городской жизни и аплифтинге тоже можно себя потерять. Пир во время чумы. Попытка закрыть глаза и радоваться несмотря ни на что, не обращая никакого внимания на то, что происходит вокруг.
Но как найти баланс? Где отыскать равновесие, тонкую грань между ужасами каждого дня и утопическим, истерическим весельем по любому поводу?
Сидя на подоконнике, кончиками пальцев ощущая веющий от окна холодный воздух, она вдруг ощущает себя на экзамене по основам журналистики. Экзаменатором, конечно, выступает не Оскар, экзаменатор – она сама, как и экзаменуемый. Бросать зрителю и читателю жареные факты, криминальные ужасы, чернушные сенсации, как будто в мире ничего нет, кроме этой вот беспросветности? Или, наоборот, радовать читателя и зрителя светом и позитивом, закармливать его репортажами с разномастных мероприятий, потому что вот тут у нас всё хорошо, а ещё вот тут у нас всё хорошо, да и под бамбуковым одеялом спать – одно удовольствие?
Всё хорошо. Истерика, чтобы прикрыть, что всё это не так.
Как бы ты ни закрашивала все новости чёрной краской, ты ничего не сможешь сделать с тем фактом, что мир состоит не из одной только черноты. Как бы ты не рассыпала в разные стороны радужные блестящие конфетти, ты ничего не сможешь сделать с тем, что в мире есть тьма.
Они идут рука об руку. По соседству.
Как её блестки на футболке Оскара.
Всё взаимосвязано, а журналистика должна не только развлекать, или отвлекать, или щекотать зрителям и читателям нервы. Она должна образовывать. Показывать мир таким, какой он есть, одновременно светлую и тёмную сторону, а ещё – делать лучше.
Варваре хочется плакать.
Здесь и сейчас происходит что-то настолько важное, что даже её сердце, готовое выпрыгнуть из-за рёбер, не имеет никакого значения. Это что-то большее, чем её сердце, чем она сама, или чем Оскар, или даже чем они вместе.
– Чем заканчивается твоя история? – спрашивает Варвара. Её правая ладонь лежит на груди, комкает ворот рубашки.
Оскар пожимает плечами.
– Профессиональное выгорание, ты же сказала. Парень отработал семь лет, и ушёл. Свой диплом клинической психологии он засунул на книжную полку, прямо за Фромма, и больше никогда не работал по профессии. И Фромма не открывал. Точка. Конец.
Да, пожалуй, это действительно самое страшное.
Иногда мы взваливаем на себя слишком много, думает Варвара. Но никто, в конечном итоге, не может тащить на себе груз всего мира. Даже Атланту было тяжело, даже Геракл не справлялся.
– Я не знаю, почему ты решил рассказать мне именно это, – тяжело говорит она, когда становится ясно, что в истории Оскара больше не осталось ни слова. – Но хорошо, что всё так. Уж лучше такое, страшное и жизненное, чем это вот всё… – Варвара неопределённо взмахивает рукой.