На росстанях
Шрифт:
Часовенка отпиралась. Возле двери обычно стояло несколько молодиц с детьми на руках. Они не смели сами войти в часовенку, потому что были еще "нечистые". У каждой молодицы был свой срок: кому нужно было "вводиться" во храм около семухи, кому — около Петра, кому — на коляды, а кое-кому еще и вовсе не настал срок "введения". Но в Тельшине это не имело значения. Отец Модест выстраивал молодиц по обе стороны двери, брал свой требник и читал молитвы, а дьячок Тишкевич пел, слегка пошатываясь из стороны в сторону. Но это не мешало ему надзирать и за "благочинием" в часовне: ведь молодицы, бывали такие случаи, порой толкали
— "Елицы во Христе…" — пел Тишкевич.
И тут он замечал, что какая-нибудь молодица нарушала порядок. Тогда он прекращал пение и назидательно говорил молодице:
— Куда ты прешься? Стой спокойно.
И затем продолжал:
— "Крести-и-ите-ся-а-а!"
Но тут снова кто-нибудь начинал вести себя не так, как подобает в церкви.
— Слышите, что я вам говорю? — уже довольно строго спрашивал молодиц Тишкевич и хмурил брови.
Восстановив порядок, он продолжал петь:
— "Во Христа облекостеся!"
Увидев новый непорядок, Тишкевич решительно прерывал пение и еще более сердито говорил:
— Тьфу! Что это за противная баба! Говори ей или не говори — хоть кол на голове теши.
И, не спуская с молодиц своего грозного взгляда еще несколько минут, Тишкевич кончал петь:
— "Алли-лу-у-ия!.. "
Отец Модест ничем не проявлял своего "я" и давал Тишкевичу полную возможность поучать "паству" — ведь они жили очень дружно. И ни для кого не было ни новостью и ни редкостью, когда они дома, в Малевичах, шли рядом, поддерживая друг друга, ибо очень часто страдали неустойчивостью ног. Шествуя дружной парой, останавливались иногда посреди улицы и проводили короткое совещание: куда зайти? Они поднимали головы, полагаясь в решении этого вопроса главным образом на свои глаза. И если перед глазами стояла школа, они направлялись туда. Взойдя на крыльцо школы, снова останавливались, и здесь временами происходил между ними небольшой спор: как истинные христиане, они уступали первое место друг другу. А исходя из того, что перед богом все равны, они входили разом, одновременно. Отец Модест первым садился на стул и говорил Тишкевичу:
— Садись, дьяче, школа церковная и стулья церковные.
Затем, расстегнув рясу, он вытаскивал из-за пазухи бутылку, сам тянул и давал потянуть дьячку. Учительница не знала, как держать себя с гостями. Но гости были нетребовательные, угощались своей водкой и закусывали своими языками. Немного отдохнув, они пели "Христос воскресе" и спокойно уходили.
"Введя" молодиц и немного подержав на руках их детей, отец Модест приступал к исповеди. Полешуки, свалив с себя эту заботу, тотчас же выходили из часовни и шли домой. На следующий день утром также шла исповедь, а потом уже служилась обедница — богослужение, специально созданное для полешуков, с учетом того, что их в церкви долго не удержишь. Небольшая часовенка, могущая вместить не более чем шестую часть тельшинцев, была наполовину пустой, и только когда начиналось причастие, в ней становилось тесно — каждому хотелось поскорее взять причастие. И тут уже без конфликтов никогда не обходилось.
— Что ты мне на ноги влез? — злобно глядел Трахим Буч на Рыгора Качана. — Прется как свинья! — все еще злясь, говорил Буч.
Качан смотрел на Буча, словно раздумывая, что ответить ему на это. Вспомнив, что они идут к причастию и не должны иметь гнев в сердце своем, он укоризненно качал головой, и в голосе его слышалось сокрушение:
— Солодушник ты, чтоб ты захлебнулся! Идешь к святому причастию, а лаешься, как собака, будто ты не в церкви, а в корчме у Абрама!
Напоминание о христианском смирении, сделанное Качаном, производило свое действие. Буч ничего не отвечал и тупо глядел перед собой. А там, возле батюшки о чашею, также волновался народ.
— Чего ты пхаешься? — оглядывается на соседа полешук.
— А сам ты куда прешься? — отвечает сосед по прозвищу Швайка и занимает место впереди, а тот, кто сделал ему замечание, злой, становится за ним: спорить уже некогда, Швайка стоит с разинутым ртом.
Отец Модест ложечкой черпает из чаши.
— Приобщается раб божий… Имя?
— Габрусь! — отвечает Швайка.
Обиженный им сосед добавляет:
— Да еще и Швайка!
Швайка закрывает рот, поворачивается к соседу.
— Да еще и черт толстоносый!
Затем он снова открывает рот, повернувшись к чаше.
Отцу Модесту так же не терпится сказать свое слово; хотя в дела своих прихожан он не вмешивается. Однако если замечает нарушение порядка, то ставит это на вид нарушителю.
Дед Микита только что вернулся с рыбалки. Видно, он торопился, чтобы не опоздать к причастию, задыхался и уже в часовне продолжал идти быстрым шагом, которым он шел с болота. Он оттолкнул нескольких женщин и стал впереди них. И вот когда дошла до него очередь, отец Модест, глянув на ноги деда Микиты, заметил, что дед до самого пояса мокрый, а в лаптях у него хлюпает грязь.
— Ты почему же это мокрый сюда пришел? — спросил его отец Модест.
— Промок, потому и мокрый, — ответил дед Микита, отворачивая от батюшки лысую, морщинистую голову.
— Где же ты вымок?
— На болоте, где же еще!
— А почему ты на обеднице не был?
Дед Микита молчит.
— Я тебе причастия не дам! — набросился на него батюшка. — Не мог ты полчаса в церкви побыть, помолиться? Так ты скорей на болото, к чертям побежал, а теперь мокрый, обшарпанный причащаться припер? Не буду причащать! — проговорил отец Модест и отвернулся с чашею в сторону.
— Го! — сказал дед Микита. — Не будет причащать!.. Ну и не надо! Напугаешь ты меня!
Дед Микита, ни на кого не глядя, идет вон из часовни. Отец Модест несколько минут стоит с чашею и глядит вслед деду. Он еще надеется, что дед вернется и будет просить причастия. Но дед Микита, тот самый дед, что с жерновами танцевал, подходит уже к двери.
— Гэй! Как тебя там? Вернись! Слышишь? — зовет отец Модест.
Дед останавливается, поворачивает голову к батюшке и говорит:
— Не хочу!
— Вернись ты! — кричит отец Модест. — Тебе уж и слова нельзя сказать.
Микита смягчается и, хлюпая грязными лаптями, снова идет к амвону.
Отец Модест причащает его. Дед берет кусочек просфоры, кладет в рот и хочет идти.
— Поймал ты хоть рыбы? — спрашивает отец Модест.
Сердце деда совсем смягчается, он глотает просфору и отвечает уже ласково:
— Где там, у черта! Нету! — протяжно произносит он последнее слово, машет рукой и выходит.
Святая служба кончается. Тишкевич бубнит последние молитвы, отец Модест снимает ризу. Молитвы окончены, книга закрыта.