На росстанях
Шрифт:
— Кто?
— Тельшинская школа.
Дверь сразу же открылась, показалась фигура хозяина — учителя. Трофим Петрович Гринько, мужчина лет тридцати пяти, только что умылся. Волосы его были причесаны набок, одна дуговидная прядь волос торчала над лбом и придавала Трофиму Петровичу вид ученого человека, а редкие длинные усы — вид строгого учителя.
— Что же это так рано? — спросил Гриньо, познакомившись и поздоровавшись с Лобановичем.
— Пускай ребята осмотрятся и познакомятся со школой. Времени у нас хватает, — ответил Лобанович.
— И то правда, — уже более мягко проговорил Гринько. Как видно, в этом ходе молодого учителя Гринько признал некоторую долю педагогической стратегии и сразу проникся к нему уважением.
Учеников
— Вот здесь можете сидеть, ходить и спать, — сказали им учителя, а сами пошли в комнату Гринько.
Квартира здешнего учителя обращала на себя внимание своей чистотой и убранством. Висевшие на стенах фотографии, картинки в красивых рамках, мягкая, обитая красным плюшем мебель, коврик возле стола, красивая скатерть — все говорило о том, что Гринько жил паном. У него было целое хозяйство: десятины три огорода, столько же сенокоса, корова, свиньи, по двору ходила разная птица под внимательным и заботливым наблюдением хозяйки. Лобанович в сравнении с Гринько был горький пролетарий. Ознакомившись с его квартирой, Лобанович уже без уважения посмотрел на свой сюртук, который он купил у Курульчука за два рубля с полтиной и в котором очень смахивал на местечкового раввина, особенно сзади.
XXXIV
Около восьми часов утра начали съезжаться ученики других школ. То один, то другой учитель с кучкой своих воспитанников всходил на крыльцо и шумно вводил их в школьный зал. Здесь он давал разные инструкции и заканчивал их обычно так:
— Только не надо труса праздновать. Гляди смело, отвечай храбро, руби сплеча — храбрость города берет!
Поддав таким образом жару, учитель заходил к Трофиму Петровичу, еще сохраняя на своем лице следы той отваги и решительности, которыми он только что начинял своих учеников.
Другие учителя, наоборот, долго оставались в школе возле учеников и объясняли им, где, в каких случаях нужно ставить тот или иной знак препинания, и вели даже предварительный экзамен. Оставшись одни, ученики понемногу начинали расшевеливаться, знакомиться друг с другом — часто при помощи кулаков, пинков, высмеивания одних другими и придумывания кличек, прозвищ.
Обычно на экзамены собиралось пять-шесть школ. Лобановичу интересно было наблюдать учителей разных типов. Они отличались друг от друга и по своему внешнему виду. Тут можно было встретить прилизанного франта, ловкого и галантного кавалера; были и относившиеся с явным пренебрежением к разным условностям общественного приличия — носившие длинные волосы, щеголявшие показным нигилизмом в знак протеста против своего бесправия и ничтожного положения в обществе. Были и такие, что все осмеивали, на все смотрели свысока и, прочитав Дрепера или Бокля, считали себя в высшей степени образованными и начитанными и на волостного писаря смотрели уже так, как ученый на какого-нибудь микроба. Люди же пожилые, женатые интересовались больше хозяйством и куском хлеба, чем школами и науками; это были люди покорные, считавшие своей обязанностью лишний раз поклониться начальству.
Само начальство — инспектор Христицкий — приехало час тому назад, но в школу еще не пришло. Христицкий остановился у священника-"академика" Прожорича, так как и сам он окончил духовную академию; у местного учителя инспектор ночевал только тогда, когда не было где приютиться.
Учителя сидели в кабинете Трофима Петровича и говорили о том о сем, преимущественно об экзаменах и об инспекторе. Одни считали его человеком, с которым еще жить можно, другие доказывали, что он придира, из каждого пустяка делает целое дело и вообще страшный бюрократ. Эти оценки в значительной степени зависели от того, какие были у того или иного учителя отношения с инспектором. Бросалась в глаза одна черта, общая для всех учителей, — это особый бледно-землистый цвет лица, который можно наблюдать только у тех, кто вынужден жить в подвалах и острогах. Делала их похожими друг на друга и специфическая семинарская закваска, которая с таким трудом выдыхается из учителя — воспитанника семинарии.
— Идет! — кто-то из учителей увидел в окно инспектора.
Все слегка вздрогнули, поправили манишки и галстуки, а Лобанович даже вскинул плечи, чтобы поднять свой "лапсердак", как успели назвать этот важный "официальный" род платья. Действительно, к одежде молодого учителя больше подходило слово "лапсердак", чем "сюртук", так как сшита она была на человека шириной с аршин в плечах и на полторы, а то и на целые две головы более высокого, чем Лобанович. Кроме того, на сюртуке виднелись кое-какие пятна, происхождение которых можно было бы объяснить неосторожно упавшими каплями верещаки [Верещака — беларусское национальное кушанье]. Тем не менее даже и такой "лапсердак" с чрезмерно низко опущенной талией все же больше соответствовал важности момента, чем какой-нибудь задрипанный пиджак деревенского учителя.
Среди учителей произошло некоторое движение. Здесь уже многое надлежало принять во внимание: нужно было не показать своего страха перед инспектором, не поздороваться так, чтобы другим бросилось в глаза, что он заискивает перед начальством, угождает начальству, но угодить хоть немножечко все же нужно было и вместе с тем не уронить и собственного достоинства.
Инспектор вошел, как царь, важный, строгий и с таким видом, словно он держал в руках вожжи и следил, чтобы вдруг не понесла, как испуганная лошадь, неразумная планета, на которой мы живем. На лице у инспектора отражалась необычайная озабоченность, мысль его была так сильно занята каким-то важным делом, что он даже не имел времени посмотреть на того, кому подавал руку. Не успев присесть, он сразу же обратился к Трофиму Петровичу с чисто деловыми вопросами: имеются ли письменные принадлежности, все ли подготовлено в школе, повешены ли на стене карты? Стало тихо и торжественно, ни у кого не хватало смелости нарушить работу мысли начальства.
— Все съехались? — спросил инспектор. — Ну, пойдемте!
Начальство поднялось и направилось к двери. За инспектором шествовал Гринько, а затем уж остальные двинулись как попало. Лобанович в своем "лапсердаке" шел последним, стараясь, чтобы его одежда не так уж бросалась в глаза.
Процессия была очень торжественная. Эполеты и блестящие пуговицы инспектора совершенно ослепили маленьких полешуков, испуганно таращивших на него глаза. Их рассадили, дали бумагу. Они должны были написать первое слово: "Экзаменационная". Дети мучились, ошибались, некоторые плакали, когда писали это слово. Потом начальство само начало диктовать, не доверяя учителям.
Учитель Филюк, из села Кожанова, стал поодаль от своих учеников с таким видом, словно был очень спокоен за их подготовку и знания. Но в тот момент, когда ученики должны были поставить запятую, он брал себя за кончик уха и покручивал его, вперив взор куда-то в пространство, словно поглощенный какой-то мыслью. Когда нужно было поставить двоеточие, Филюк протирал глаза, словно в них попала пыль. Точка и запятая — почесывался глаз и кончик носа. А если нужно было поставить восклицательный знак, то, подняв палец вверх, Филюк чесал им бровь. Кем-то был придуман целый ряд условных знаков, и не один раз проводились проверочные диктовки, чтобы лучше усвоить эту хитрую сигнализацию.
Кончилась диктовка, давалась другая работа — пересказ. За пересказом шла письменная задача. И все эти работы выполнялись под наблюдением самого начальства. Помучив детей часа два, их отпустили на перемену, пока проверялись ученические работы. Затем начался устный экзамен.
На устный экзамен пришел священник Прожорич. Это был необычайно мрачный чернобородый человек. Он редко кому смотрел в глаза и почти никогда не смеялся. А когда здоровался и подавал руку учителям, в особенности бедно одетым, то в ту минуту искренне жалел, что у него есть руки.