На Стратилата
Шрифт:
Нелегко было бы мерить простых детей Кангахильской долины по тем великим образцам добра и зла, о которых я упоминал выше (и которые уже основательно забылись к середине нашего века), но — они ведь не так далеки, они ведь доступны нашему нескромному любопытству.
1
Покмнув душный плацкартный вагончик, Пашка Шмаков первым делом отыскал на станции зеркало.
Одернул кителек, еще раз строго вгляделся в отражение. Фуражка с черным околышем, черные погоны, петлицы и нарукавный знак со скрещенными пушечками… Лишь только их, нескольких дембелей, вывезли из тайги к маленькой лесной станции — они сразу же ринулись по заветному адресу, к некоему деду, с давних пор торгуюшему мелкой солдатской всячиной — специально для уезжающих домой эмвэдэшников. Главным было подобрать фуражку. Потом они распили со стариком пару бутыльков, и тут же — в избе, на лавке, на крыльце, — принялись перешивать погоны, петлицы, нарукавные знаки. Рядовые нашивали лычки, кто две, а кто и три: из армии полагалось вернуться сержантом. Пашке хватило двух. Старье распихали по чемоданам: его еще предстояло надеть, пришпилить на скорую руку в квартале от военкомата, и затем уж — выкинуть окончательно.
Позвольте представиться! Господин младший сержант ракетных войск! По случаю бессрочного дембеля! Пускай ищут теперь других дураков.
На главной улице райцентра все было по-старому, словно и не уезжал: несколько приземистых магазинов, пыль от машин, убогонько одетые люди; только слишком много бегало собак.
Не изменилось и автобусное расписание: машины уходили в те же часы, с теми же минутами, что и два, и пять лет назад. До ближнего оставалось четыре часа. Пашка нажал на чувства («Пожалей сержанта, мамаша! Защитника России! Неужели у самой никто не служил?!»), и уговорил-таки кассиршу взять чемодан в каморочку.
Освободился, и хотел сначала выпить, но — больно уж было жарко, вдруг еще развезет, уснет где-нибудь, и проспит автобус. А он уже настроился к вечеру быть дома.
2
Город как был, так и остался чужим; настороженно Пашка вступил на его улицы. Здесь он три года учился в школе-интернате, да еще полтора на плотника в местном ПТУ, и все это время было нехорошее: с голодом, страхом, тоской по дому. И не нужна была Пашке эта учеба, а мать год за годом все упорно сплавляла его от себя: учись, мол, учись! Хоть ни сердце, ни рука не лежали к этому топору.
Куда же было пойти? У него не было здесь ни заветных, ни любимых мест. Послонялся по малолюдным магазинам. Постоял возле столба, созерцая, как лошадка катит телегу с бидонами; как идет через перекресток пьяная старуха с сеткой: оттуда свешиваются и метут хвостами пыль два минтая; еще блестят подобранные, видно, где-то пустые бутылки. Редко-редко протарахтит мотоцикл, или протрясется машина. Совсем как в лесном поселке, где служил. Только там на дороге лежал песок, а здесь — глина, замешанная на жирной, словно прах, пыли.
Но — не стоять же до вечера возле столба, глазея на скудную тутошнюю жизнь!
Поверх низких домов чуть возносился церковный куполок, и Шмаков двинул туда. Надо поставить свечку за упокой души бабушки Шуры, умершей этой зимою. Сам Пашка не очень-то верил в Бога — но бабушка была большая богомольница, а таких людей положено поминать в церки.
3
Раньше, в его бытность школьником, здесь находился какой-то скобяной склад: гомонили люди, стояли машины, лошади с телегами. Теперь здание подновили, покрасили купол, и открыли для служб.
Немногое пространство вокруг церкви было обнесено заборчиком, и у калитки сидела нищая: нестарая еще, дурно одетая, с лицом коренной бродяги.
— Закрыто, куда идешь! — сказала она.
Пашка не поверил, и вошел на подворье. Подергал дверь храма — и правда заперто.
— Говорила ведь, — проворчала от калитки нищенка. — Не уноси с собой-то, оставь убогой.
— Убогая!.. — ухмыльнулся Пашка. — На растворный бы тебя…
— Како твое дело! — огрызнулась она. — Кажный при своем месте кормится. Ты, солдатик, меня не обижай, не то прибью, право-слово.
— Извини… — Пашке стало неловко. — Я не со зла. Жизнь-то твоя тоже, гляжу, не мед: церковь закрыта, народу нет, а ты сидишь тут на жаре…
— Пойду скоро. Сожителя жду. Да вот он бежит, враг! Шары-то налил уже.
Вдоль забора приближался к ним мужик с жестоким лицом.
— А ты иди, — сказала нищенка. — Иди, ступай!
Пашка оглянулся на церковь — и увидал выходящего из бокового притвора человека.
— Что, солдатик? — услыхал он. — Много грехов намотал?
Подошедший был чуть разве постарше Пашки: вздернутый нос, веснушки по лицу, длинные пушистые волосы. Джинсы, пумовская футболка, кейс в руке.
— Служба не грех, — ответил Шмаков. — Нам и в армии это батюшка говорил, он приезжал к нам на точку.
— Да я ведь и не батюшка. Так, мелкий причт… Пономарю, свечи зажигаю. У тебя что за дело?
— Хотел бабушке свечку за упокой поставить.
— Ну, это часа три надо ждать. Давай тыщу, я поставлю. Как звали-то?
— Баба Шура… Александра Степановна.
— А где схоронили? Сам-то откуда?
— Из Шкарят.
— Ваших в Малинино отпевают. Там тоже приход открыли.
Он сунул деньги в карман, протянул руку:
— Давай, служба! Помогай Бог!
Пашка вышел за калитку. Нищенка исчезла. За пономарем, вступившим в проулок, бежал злой гусак, — переваливался, тянул шею. Парень отмахивался кейсом. Было жарко: наваливался полуденный зной.
Обратною дорогой он завернул к училищу. Просто так, глянуть на знакомые стены, без надежды кого-то встретить. Где там — лето, каникулы, отпуска…
Вот она, деревянная двухэтажка. Так же лезут из забора чахлые акации, грудятся низкие березки, — и лишь большой полуобгорелый тополь дает на двор какую-то тень. Пусто, конечно, нет никого… Лишь жигуленок-восьмерка стоит возле входа, и кто-то копается в моторе.