«На суше и на море» - 88. Фантастика
Шрифт:
Гравиплан с грузом и людьми, прибывшими на боте, медленно плыл над посадочной площадкой, лавируя в потоке тяжелогруженых машин, которые шли навстречу, едва не царапая днищами космобетон покрытия.
— Во-вторых, — продолжал комиссар совсем спокойно, — осталось еще немного живой саранчи — к счастью, тебе не удалось полностью уничтожить ее. Отыскав ключ к регуляции численности потомства насекомых, можно будет быстро восстановить прежнее их количество…
Проводник-инструктор вдруг повернулся к Митту и тупо уставился на него — последние слова комиссара вновь разбередили в душе Чука тяжелые воспоминания по поводу потери двух тигровых
— А еще мы сможем, выделив соединение, регулирующее ход фотосинтеза, производить его искусственно, — речь Митта звучала теперь твердо и совершенно уверенно. — Только не вздумай вообразить, что я говорю все это, чтобы ты мог спокойно спать и не дрожать за свою шкуру. Да, мы не уйдем с Корнуэллы, пока не воскресим ее. Но ты, сколько жить будешь, останешься в глазах всех ее убийцей!..
— Требую прекратить наглые оскорбления и угрозы в мой адрес! Я буду жаловаться! Степень моей вины может определить только Верховная комиссия! — Мэрфи понимал и чувствовал, что он сейчас смешон, что изо рта вырываются совсем не те слова, которые надо бы сейчас сказать, но ничего другого почему-то не получалось…
А Митт уже не слушал его. Комиссара обступили со всех сторон прибывшие коллеги. Они что-то торопливо рассказывали, дружески хлопали по плечам, нетерпеливо расспрашивали… На несколько секунд Митт снова повернулся в сторону Мэрфи, и вице-председатель не поверил своим глазам — усталое небритое лицо космобиолога светилось радостной улыбкой!
В динамике шлема раздался голос диспетчера, объявлявшего о прибытии пассажирского челнока. Вице-председатель опустил на лицевую часть шлема самый плотный, почти непрозрачный светофильтр и зашагал по полю.
— Мистер Мэрфи! — голос Чука заставил его обернуться. — Мистер Мэрфи! Я хочу сказать… Пусть этот тип не надеется… Не бывать на Корнуэлле саранче! Силенок у него на такое не хватит…
«Господи! — подумал Мэрфи. — С какими идиотами приходится иметь дело!»
Елена Грушко
БЕРЕЗА, БЕЛАЯ ЛИСИЦА
Светлой памяти
Ивана Антоновича Ефремова
Гуров брел по лиловому песку. Песчинки с сухим, еле уловимым скрежетом сдавливались под его ногами, а потом бесшумно, с непостижимой упругостью, поднимались. Песок вновь становился гладким, только кое-где бугрились заложенные вековыми ветрами складки. На этом песке следов человека не оставалось, словно Гуров — некое бестелесное существо. Может быть, и он уже умер, как и остальные? А вдруг Аверьянов и Лапушкин, вернее, их призраки невесомо и неслышно бредут поодаль? Но никого не было, и Гуров унял внутреннюю дрожь, которая норовила прорваться голосом, отнял руку ото рта. Потом, постепенно, он привык к необычайной упругости песка, уже не искал вокруг призраков и только иногда с мрачным презрением думал: «Было бы куда лучше, парень, если бы ты не так крепко зажимал себе рот!»
Они, можно сказать, сами себе вырыли могилу. Разве нельзя было сесть на другом спутнике этого блеклого солнца, которое сейчас как ни в чем не бывало смотрит на Гурова, поливая его жарким, но в то же время словно бы холодным, равнодушным светом? Будто чья-то злая воля направила корабль именно сюда — злая воля, а не авария. Как же они, недотепы, радовались, когда анализ показал, что на этой «благословенной» планетке состав воздуха такой же, как и на Земле!..
Посиневшие, задыхающиеся, они выползли из покореженного, чудом севшего корабля и долго лежали на твердом фиолетовом песке, не в силах не то что подняться, но слова молвить. Это отсрочило смерть двоим из них…
Первым пришел в себя Денис Аверьянов. Он вообще был покрепче других, этот кряжистый шутник. Несколько раз глубоко, расправляя грудь, вздохнул и направился к «Волопасу» (так называлась их ракета), а через некоторое время появился, неся обшивку от кресла, наспех споротую и приспособленную под некий импровизированный мешок, в котором угадывались очертания консервных упаковок. Глотнув воздуха, особенно чудесного после прогорклой атмосферы «Волопаса», он позвал — совсем негромко, но этого было достаточно, чтобы друзья его услышали, и еще хриплым, измученным голосом произнес шутливую фразу:
— Подзакусим, братва!..
Воздух будто бы подожгли. Сгустилось дрожащее марево. Почва дрогнула. Очертания фигуры Аверьянова мутнели, плавились. Он будто проваливался в преисподнюю, будто всасывался воронкой. И еще какое-то время после того, как в зыбкой мути растворился Денис, перед Гуровым маячило его растерянное лицо. А потом разомлевший воздух вновь стал прозрачен и холоден, а вершины дальних гор обрели прежние чеканные очертания.
Кто угодно закричал бы тут в ужасе и отчаянии. Кто угодно — только не Гуров и не Лапушкин. В косморазведке нервных не держали. Анализировать неожиданности они могли не хуже компьютера. И теперь возник мгновенный ответ: все было нормально до того, как раздался голос Дениса. Едва ли смысл слов оказался роковым «сезамом», открывающим двери катастроф. Значит, дело в самом звуке. В голосе.
Да, нервных в косморазведке не держали. И все-таки они не могли заставить себя переступить через то место, где исчез Денис, пройти по его невидимому пеплу. «Волопас», почти дом родной, смотрел отчужденно. И они поняли, что сейчас лучше уйти отсюда.
Фиолетовое пятно пустыни скоро сменилось оазисом. Невысокая, мягкая бурая трава покрывала песок. Поднимались развесистые деревца с тусклой корой бордового оттенка и лимонно-желтыми узкими листьями. Длиннохвостые и длинноклювые птицы пели низкими, мелодичными, словно бы металлическими голосами, почти заглушая сладостные и вполне земные звуки — журчанье ручья…
Трудно, даже оскорбительно было смириться с тем, что голос человека на этой планете для него смертелен. Ведь все здесь жило, дышало, двигалось, радовалось жизни хором сочных звуков, которые Гуров и Лапушкин в полной мере почувствовали, ощутили, услышали только тогда, когда оказались обреченными на немоту, бывшую для них здесь залогом жизни.
В тот первый день они исписали бы огромное количество бумаги, будь она у них. Жестами переговариваться было нелегко, потому что так и готов был вырваться какой-то поясняющий звук: ведь кроме движений и направлений Гуров и Лапушкин мало что могли обозначить, а выражать жестами эмоции было смешно и стыдно.