На веки вечные. Дилогия
Шрифт:
– Ну, как этот очкарик из Питтсбурга?
Олаф Тодт, сидевший за рулем, вопрошающе глянул на Мону.
– Очень трогательный, – хмыкнула она. – По-моему, он еще девственник.
– Как все мы когда-то… Работать с ним стоит?
– По-моему, да. Геринг ему даже симпатичен. Он подарил ему свой автограф. Они болтают про самолеты, про летчиков, про спорт…
– Лишь бы он не заговорил с рейхсмаршалом про евреев, – усмехнулся Олаф. – Впрочем, если послушать, что говорит рейхсмаршал сейчас, лучшего друга у евреев просто не было…
– Самое смешное, наш американский девственник тоже недолюбливает евреев.
– И сильно мечтает?
– Да. Он даже не знает, чего ему больше хочется – хорошую скрипку или хорошую женщину?
– Ну, что ж, когда у человека есть мечта, с ним можно работать…
Во Франции в 1944–1945 гг. за секс с вражескими солдатами было казнено 5 тыс. француженок, 20 тыс. были острижены наголо и приговорены к одному году тюрьмы, а также к лишению французского гражданства.
Глава XVIII
Снова Нюрнберг
Узнав о предстоящем возвращении в Нюрнберг, Ребров хотел даже идти к Филину с просьбой оставить его в Союзе, отправить хоть к черту на кулички, лишь бы не возвращаться в город, где все будет напоминать об Ирине. Хотя еще совсем недавно ему казалось, что боль расставания с ней не то что бы прошла, но как-то притупилась, отошла куда-то если не на задворки, то в глубину сознания, перестала терзать.
Но как только узнал, что надо возвращаться, причем на сей раз в роли журналиста – ему даже выдали удостоверение специального корреспондента центральной газеты – тоска вспыхнула с новой силой, обрушилась как удар. Причем теперь это было не просто мучительное чувство, появилось ясное осознание, что встреча с Ириной и все, что потом между ними произошло, было неслыханным счастьем, повториться которому невозможно, и потому утрата невосполнима и останется с ним на всю жизнь. При этом ему не в чем было винить себя, он ничего не мог сделать. Или все-таки мог? Но что, если над ними с Ириной висел рок?
Чем ближе подлетали к Нюрнбергу, тем больше говорили о процессе, который шел к концу. Уже были произнесены заключительные речи обвинителей и защитников, сказаны последние слова обвиняемых, а судьи совещались относительно приговора, оглашение которого ожидалось со дня на день. Филин рассказал, что между ними идут серьезные споры по поводу формулировок приговора и конкретного наказания каждому из подсудимых. И споры продолжаются уже месяц, с конца августа. Согласно договоренности обсуждения эти должны быть строго секретными, разногласия ни в коем случае не должны стать известны.
Ребров слушал, а сам думал о том, как он через несколько часов снова будет там, где увидел ее, где все это случилось…
Сентябрь в Нюрнберге был по-летнему теплым, но время от времени налетали сильные порывы ветра. В центре города они поднимали клубы пыли и песка с развалин, несли по улицам странный запах, который многие называли трупным…
Мона вскочила с постели, подошла к окну и
Квартирка, где он благодаря Моне стал настоящим мужчиной, была крохотной и довольно замызганной, но Дик не замечал ничего. Он видел только Мону.
Мона хищно, по-кошачьи, потянулась, набросила легкий халат и отправилась на убогую кухню, по пути взъерошив Дику волосы. Он попытался затянуть ее в постель, но она легко освободилась.
– Вставай, сейчас должен прийти мой кузен.
Дик, дурашливо улыбаясь, принялся неохотно одеваться.
И потом, когда они уже пили кофе, которое он приносил с собой, Дик все время старался хоть случайно, но дотронуться до Моны.
Звонок в дверь раздался неожиданно. Мона встала.
– Это мой кузен. Готовься, тебя ждет сюрприз.
Кузеном оказался не кто иной, как Олаф. Он был в парике, с приклеенными усами, в руках держал какой-то сверток.
– Здравствуйте, господин Старридж, – церемонно сказал он. – Я счастлив приветствовать в вашем лице доблестных американских солдат, тех, кто освободил нас от фашизма.
– Да ладно, – смутился Дик. – Я же не генерал Эйзенхауэр.
– И тем не менее. Вы не представляете, что мы тут пережили. Родители Моны погибли в концлагере, за мной охотилось гестапо, потому что я не хотел идти воевать против таких американских парней, как вы. Так что вы для нас настоящий освободитель, господин Старридж. И поэтому, когда Мона рассказала мне о вашей мечте, я очень обрадовался, потому что я могу вам помочь в ее осуществлении. Вот, посмотрите…
Олаф протянул Дику сверток. Тот удивленно развернул его и увидел скрипичный футляр. Он недоуменно посмотрел на Олафа.
– Откройте, – торжественно сказал тот.
Дик открыл футляр и увидел скрипку. Сразу было понятно, что это старинный и дорогой инструмент.
– Возьмите ее в руки, господин Старридж, – все так же торжественно-проникновенно проговорил Олаф. – Возьмите ее в руки и вы поймете, что это инструмент, который создал великий мастер.
Дик с трепетом достал скрипку дрожащими пальцами и с восторгом уставился на нее.
– Это, правда, не Страдивари, – сказал Олаф, – но очень, очень хороший инструмент…
– А что вы за нее хотите? – спросил Дик, с трудом выговаривая слова. – Доллары? Еду? Одежду?
– Нет, господин Старридж, я просто выполняю просьбу Моны, которая хочет сделать вам приятное. Потому что вы ей очень нравитесь и к тому же вы, как я слышал, практически земляки.
– Да, я тоже из Питтсбурга.
– Вот видите. Я же просто хочу попросить вас об одном одолжении.
– Об одолжении? – переспросил Дик, не сводя глаз со скрипки.
– Да. Мона как-то случайно сказала, что вы охраняете Германа Геринга…
– Да, я сопровождаю его вместе с другими в зал суда. А что? При чем тут Геринг?
– Видите ли, я случайно встретился с его женой и маленькой дочкой. Она страшно переживает за него, говорит, что он очень тяжело болен…
– Ну да, тюрьма не курорт.
– В том-то и дело. Скажите, не могли бы передать ему от жены и дочери крохотную посылку?
Дик отвел глаза от скрипки и несколько напрягся.
– Посылку? Но это строго запрещено.