На веки вечные. Дилогия
Шрифт:
16 октября к восьми часам вечера по берлинскому времени корреспонденты – четверо пишущих, четверо снимающих – приехали во Дворец правосудия, который был пугающе пуст и темен. У входа их встретил полковник Эндрюс, похлопывая стеком по голенищу сапога.
– Господа, сейчас вас разместят в комнатах, где обычно проходили переговоры подсудимых с адвокатами. Каждый из вас обязан не покидать здания тюрьмы и отведенных вам мест до особого указания Четырехсторонней комиссии. Ни с кем не общаться до особого указания… А сейчас вам будет представлена
– Господин полковник, подсудимые уже извещены, что их ходатайства о помиловании отклонены? – спросил американский корреспондент, стоявший рядом с Ребровым.
– Нет.
– А что приговор будет незамедлительно приведен в исполнение, они знают?
– Нет. Прошу за мной, господа. Сейчас вы увидите все своими глазами.
По узкой железной лестнице корреспонденты спустились вниз и по тоннелю дошли до тюрьмы.
В коридоре на первом этаже царил полумрак. Лишь у одиннадцати дверей горели яркие электрические лампы, свет от них отбрасывается рефлекторами прямо внутрь камер. У каждой двери стоял охранник, который неотрывно следил за поведением осужденного.
Журналисты молча, чуть ли не на цыпочках, подходили по очереди к каждой из камер и заглядывали в «глазок».
Кейтель зачем-то по-солдатски прибирал свою койку, разглаживая складки на одеяле…
Риббентроп разговаривал с пастором…
Йодль сидел за столом спиной к двери и что-то писал…
Геринг лежал на кровати с закрытыми глазами…
Фрик, укрывшись одеялом, читал книгу…
Кальтенбруннер тоже читал…
Штрейхер, казалось, уже спит…
Заукель нервно метался по камере…
Франк, сидя у стола, курил сигару…
Розенберг лежал, привычно уже вытянув руки поверх одеяла…
Зейсс-Инкварт чистил зубы…
Глядя на этих престарелых, явно нездоровых мужчин, занятых столь обыденными, немудреными занятиями, трудно, невозможно было себе представить, что это именно они несут вину за то не представимое в своих размерах зло, которое обрушилось на человечество. И Ребров вдруг подумал, что совершенно не испытывает сейчас того чувства справедливой мести, которое владело им во время войны.
Пройдет время и он узнает, что русский писатель Иван Бунин записал накануне в своем дневнике: «Все думаю, какой чудовищный день послезавтра в Нюрнберге. Чудовищно преступны, достойны виселицы – и все-таки душа не принимает того, что послезавтра будет сделано людьми. И совершенно невозможно представить себе, как могут все те, которые послезавтра будут удавлены, как собаки, ждать этого часа, пить, есть, ходить в нужник, спать эти последние ночи на земле…»
И прочитав эти слова, Ребров подумает: то, чего не мог себе представить великий писатель, все очень даже просто происходило. И чудовищные преступники спокойно справляли свои надобности, думая только о том, что вдруг все и обойдется и их оставят жить…
– Похоже не верят, что им хана, надеются на что-то, – горячо дыхнул Реброву в ухо наш фотокорреспондент. Это был отчаянный мужик, прошедший во время войны все фронты и повидавший столько, что на тонкие чувства в его душе места уже не оставалось.
В 21 час 30 минут мертвую тишину тюрьмы нарушил звон гонга.
– Сигнал официального отхода ко сну, – объяснил Эндрюс. – Все должны лечь спать. А вас, господа, я сейчас отведу к месту, где будет приведен в исполнение приговор.
Через тюремный двор они прошли к каменному одноэтажному зданию в глубине сада. Там, как знал Ребров, располагался небольшой гимнастический зал.
Теперь же прямо напротив двери в пустом помещении высились три эшафота, выкрашенных в темно-зеленый, отливающий чернотой цвет. Основания эшафотов высотой более двух метров были закрыты брезентом. Вверх вели деревянные ступеньки. «Тринадцать, – шепнул на ухо Реброву фотокорреспондент. – Тринадцать ступенек, я посчитал». С чугунных блоков к эшафотам спускались толстые веревки, оканчивающиеся петлей. У двух виселиц лежали черные колпаки…
– Капюшоны в последнюю минуту будут наброшены на головы казнимых, – объяснил Эндрюс. – Казни будут проходить на двух виселицах. Третья – резервная. На всякий случай. Веревки манильские, легко выдерживают до двухсот килограммов… Под каждой виселицей – люк с двумя створками, которые открываются нажатием рычага. Казненный падает в отверстие на глубину 2 метра 65 сантиметров. Смерть будут констатировать врачи. Приговор будет приводить в исполнение сержант Вуд.
Эндрюс указал стеком на коренастого мужчину с длинным носом и двойным подбородком, который деловито осматривает свое хозяйство. Впрочем, этого Эндрюс мог и не говорить. В последние дни сержант стал знаменитостью. Он заранее вызвался привести приговор в исполнение, и когда его просьба была удовлетворена, принялся раздавать автографы и интервью, улыбаясь, охотно позировал перед объективами.
– Господин полковник, а зачем вон тот угол отгорожен брезентом? – поинтересовался кто-то из англичан.
– Туда будут сносить тела казненных, чтобы они не падали друг на друга, – объяснил полковник. – Столы перед эшафотами – для представителей четырех армий-победительниц. Сзади – скамьи для переводчиков. А для вас, господа журналисты, особые столики – вон те четыре… А теперь вам надо вернуться в отведенные вам комнаты и ждать начала.
– Столько лет ждал я этого часа, – задумчиво произнес фотокор в отведенной им с Ребровым комнате, закуривая очередную папиросу. – Сказал бы мне кто в Сталинграде, что я вот так буду в Нюрнберге присутствовать на их казни… Жалко все-таки, Гитлера нет…
В коридоре вдруг загрохотали чьи-то шаги, послышались сдавленные отрывистые голоса.
– Шухер какой-то, – прислушавшись, сказал фотокор. – Сбежал, что ли, кто?
Ребров бросился к двери.
В коридоре высыпавших из комнат журналистов встретил полковник Эндрюс, хлеставший стеком по сапогу куда сильнее обычного. Лицо его пылало яростью.
– Господа, вынужден сообщить, что… – полковник запнулся, но продолжил: – Заключенный Геринг мертв. В результате совершенного им самоубийства… Он принял яд.