Наблюдательный отряд
Шрифт:
– Да, так, – сказал Хорь. – Ну да. Я так считаю. Другого способа нет. Да, сегодня. Я там был, я знаю местность. Действуй. И Горностаю скажи – я так решил, так и будет.
Завершив короткий разговор, Хорь повернулся к Лабрюйеру.
– Я в ночь выхожу. Когда приду – сам не знаю. Может, утром, может, днем. Сейчас прилягу. Может, удастся поспать…
Хорь посмотрел в окошко, на улице уже почти стемнело, и Лабрюйер понял этот взгляд: темнота способствует сну, это прекрасно.
– Для меня будут распоряжения? – спросил Лабрюйер.
– Да, конечно. Если я в течение суток,
– Дмитрий – это ты?
– Я. Телефонируешь в столицу, уйдешь отсюда, все оставишь на Круминей, снимешь жилье где-нибудь на окраине и будешь ждать другого наблюдательного отряда.
– Что вы собрались делать?
– Есть подозрение, что наши приятели из Эвиденцбюро ночью заберутся в дирекцию «Мотора», чтобы покопаться в чертежах и документах. Есть подозреваемый, который их впустит. Дыра в заборе даже подготовлена!
– Хорь, эта дыра была там всегда.
– Почем ты знаешь?
– Закон природы, Хорь. Ты завод, фабрику или мастерскую хоть двухсаженной каменной стеной обнеси и роту сторожей приставь – круглосуточно вокруг ходить, а дыра будет. По-моему, она самозарождается разом с забором. И все рабочие будут о ней знать, даже мастера, и никто не проболтается.
– Почему?
– Потому что – кормилица! Они через эту дыру всякое добро из цехов таскают и к знакомым скупщикам несут.
– Значит, в этом деле могут участвовать и рабочие?
– Конечно, могут, – смутно представляя себе, как наблюдательный отряд вышел на след злоумышленников, ответил Лабрюйер. – Рабочего, Хорь, обольстить легко. Они после пятого года еще не угомонились толком. Все им свобода, равенство и братство мерещатся.
– Но ведь будут когда-нибудь свобода, равенство и братство? – неуверенно спросил Хорь.
– Разве что на том свете. Вот какое у меня равенство с Минни и Вилли? Какое братство у директора завода со слесарем? И какая, к черту, свобода, когда ты зависишь даже от булочника? Не испечет он хлеба – и сиди со своей свободой голодный.
– Но вот Робинзон Крузо сумел же все на острове устроить. И не голодал!
– Он только и мечтал, чтобы обменять свою свободу вместе с устройством на самую жалкую комнатенку в Лондоне…
Хорь не ответил, а молча пошел в закуток, где было оборудовано ложе.
Лабрюйер сел с Яном проверять книгу заказов. Для съемки нужен дневной свет, никто не придет в фотографическое заведение в потемках. Разобравшись с книгой, Лабрюйер отправил Яна домой и сел вычерчивать схему своего розыска, отмечая живых пустыми кружочками. А мертвых – заштрихованными. Мыслительной работе помешала госпожа Круминь, решившая, что сейчас самое время вымыть в салоне полы.
– А у семейства Краузе совесть нечиста! – вдруг объявила она.
– Какого такого Краузе?
– Того самого, что елку опрокинул. Сам Краузе, когда были беспорядки, ни в чем не повинных людей погубил, донес на них.
– Откуда вдруг такие сведения? – удивился Лабрюйер. И оказалось – госпожа Круминь, сильно невзлюбив семейство Краузе из-за опрокинутой елки, которую она наряжала с таким старанием, в свободное время совершила обход приятельниц, живших на Романовской и много чего знавших про события пятого и шестого года. Она имела цель – узнать побольше пакостей про Краузе, и цели своей достигла.
И пятый, и шестой год были для рижан тяжким испытанием. Уличные бои, вспыхивавшие возле фабрик и заводов, стрельба из чердачных окон по драгунам и солдатам, аресты, порой совершенно необъяснимые, объявленное наконец генерал-губернатором Соллогубом военное положение, обыски прямо на улицах, нелепые действия военных патрулей, отнимавших револьверы даже у полицейских, – вспоминать все это Лабрюйеру вовсе не хотелось. Возможно, потому, что как раз тогда он и двух дней подряд не бывал трезвым. А вот госпожа Круминь увлеклась своим докладом.
– Эти Краузе живут на Романовской, в двадцать втором доме, а как раз напротив, в двадцать пятом, эти сумасшедшие студенты и актеры устроили свой комитет – федеральный, что ли, комитет. Туда всех тащили, кто под руку подвернется, сами судили, сами в них стреляли – господин ведь помнит, что у Гризиньской горки чуть ли не каждый день покойников находили. Лежит – а у него десять дырок в груди! Малому ребенку понятно – расстреляли, а за что – только Боженька знает. Вот к ним Краузе и пошел с доносом.
– Откуда вы это знаете, госпожа Круминь? – пораженный уверенностью супруги дворника, спросил Лабрюйер.
– Так все же знают! У Краузе племянник там просто поселился, в этом проклятом комитете. Это его сестры сын, фамилия другая. Но соседи же все знают. Студент-медик, куда потом девался – непонятно. Может, его самого расстреляли. Туда ему и дорога! Это через него Краузе донос отправил!
– И на кого же он донес?
Лабрюйер не хотел копаться в тех давних и кровавых событиях – он просто решил дать госпоже Круминь выговориться.
– На Гутера – Гутеру он был должен. Анна Блауман тогда у них служила, она знает – Гутер за долгом приходил, ругался. Две тысячи рублей!
– Немало!
– Моему муженьку за такие деньги пришлось бы пять лет работать – не есть, не пить, новой рубахи не сшить, тогда бы столько заработал. А у богатых две тысячи – фью! Как дым в трубу! За один вечер потратить могут!
– Но ведь в доносе он этого написать не мог.
– Нет, конечно, в доносе было – что Гутер, и Крюгер, у Крюгера была отличная столярная мастерская, и Хуго Энгельгардт – все в «черной сотне» состояли и бунтовщиков полиции выдавали. А как проверишь? Крюгеру Краузе тоже был должен, а с Энгельгардтом иначе вышло – госпожа Краузе его единственная наследница. Они втроем пошли в ресторан «Тиволи» – нашли время ходить по ресторанам! Там их и взяли. Той же ночью судили – и на Гризиньскую горку! А потом эти студенты поняли, что дело плохо, и разбежались кто куда. Кого-то родители с перепугу чуть ли не в Америку отправили, кто их там найдет! Кто-то, говорят, в Голландии спрятался. Теперь их так просто не найти.