Наброски углем
Шрифт:
– Ай да Репа! Черт бы тебя побрал! На вот тебе шесть прошей на водку... нет, погоди, на пять...
А Репа - хоть бы что; знай машет топором, так что гул идет, а то для потехи закричит вовсю:
– Го-го-го!
Голос его разносился по лесу и отдавался эхом.
А затем ничего не было слышно, кроме стука его топора, только сосны порой загомонят, зашумят ветвями, как всегда в лесу.
Иной раз дровосеки принимались петь, и здесь Репа всегда был впереди. Надо было слышать, как гремел его голос, когда он
Ой, в лесу загудело,
Буууу!
Что-то там загремело,
Буууу!
То комар с дуба ухнул,
Буууу!
Повредил себе брюхо,
Буууу!
Ему мушка-вострушка,
Буууу!
Зажужжала на ушко,
Буууу!
Ты б, комарик, не падал,
Буууу!
Тебе доктора надо ль?
Буууу!
Докторов мне не надо,
Буууу!
Ни лекарства, ни ваты,
Буууу!
Мне б соху да лопату,
Буууу!
Да и в корчме Репа тоже всегда был первым, только вот сивуху он чересчур любил, и как выпьет, так сейчас в Драку.
Однажды он Дамасию, господскому батраку, проломил голову так, что экономка Юзефова клялась, будто в эту дыру у него всю душу видно. В другой раз, а было это, когда ему сравнялось семнадцать лет, подрался он в корчме с отпускными солдатами. Пан Скорабевский, который был в то время войтом, потащил его в канцелярию, ударил разок-другой просто так, для виду, но скоро смягчился и спрашивает:
– Скажи ты мне, ради бога, как же ты с ними справился? Ведь их было семь человек.
– Ну и что же?
– отвечает Репа.
– Они в походах ноги-то наломали, такого чуть только ткнешь пальцем, он и валится.
Скорабевский так и замял это дело. В то время Репа пользовался особым его расположением. Бабы даже шептали друг другу на ушко, что Репа приходится ему сыном.
– Оно и видно, - прибавляли они, - у него и амбиция дворянская.
Но это было не так, хотя мать Репы знали все, а отца никто. Сам Репа сначала жил в наемной избе и арендовал три морга, а потом так и остался на них, когда стали раздавать землю. Хозяин он был хороший, так что дела его пошли недурно. Жена у него была такая, какой и с огнем не сыщешь. Одним словом, все шло бы прекрасно, если бы не то, что он любил выпить.
Но этому горю не поможешь. Всякому, кто пробовал его усовещать, он одно отвечал:
– Не твое дело, на свои пью, а не на чужие.
В деревне он никого не боялся и подчинялся одному только писарю. Бывало, как завидит на дороге: шагают на длинных ногах вздернутый нос и козлиная борода под зеленой шапкой, так еще издали кланяется. Про него писарь тоже кое-что знал. Велели Репе во время беспорядков возить какие-то бумаги, он и возил. Ему-то что? Да и всего-то было ему в ту пору пятнадцать лет, и он еще пас свиней и гусей. А уж потом он сообразил, что за эти бумаги, пожалуй, и ему придется отвечать, и стал
Таков-то был Репа.
Когда он, приехав из лесу, вошел в избу, жена с плачем бросилась к нему и давай причитать:
– Недолго уж на тебя, моего милого, глаза мои будут глядеть, недолго уж мне для тебя стряпать да стирать. Пойдешь ты, горемыка, на край света.
Репа удивился:
– Белены ты объелась, что ли, или тебя что укусило?
– И белены я не объелась, и не укусило меня, а только был здесь писарь и говорил, что никак тебе не миновать солдатчины... Ох! Пойдешь ты, пойдешь на край света!
Тут он стал ее расспрашивать, и она рассказала ему все, только об ухаживаниях писаря промолчала, боясь, как бы он не наговорил чего-нибудь лишнего или, упаси бог, не избил бы его и хуже бы не повредил себе.
– Вот дура!
– сказал, наконец, Репа - Ну, чего плачешь? В солдаты меня не возьмут, потому что я вышел из лет, опять же земля есть у меня, изба есть, да еще ты, дура, да этот чертенок!
– говоря это, он указал на колыбель, в которой "чертенок", то есть здоровый годовалый мальчишка, отчаянно болтал ногами и орал благим матом. Жена утерла фартуком глаза и сказала:
– Это все пустое. Что же он не знает про бумаги, как ты их возил из лесу да в лес?
Репа почесал затылок.
– Знать-то знает.
И, помолчав, прибавил:
– Пойду с ним потолкую. Авось, уж не так страшно.
– Ступай, ступай, - сказала жена, - только возьми с собой рубль. К нему без рубля не подступишься.
Репа достал из сундука рубль и отправился к писарю.
Писарь был холост и не обзавелся собственной избой, а жил в каменном доме на четыре семьи, у самого пруда, Там он занимал две комнаты с отдельным ходом.
В первой не было ничего, кроме соломы и пары башмаков, зато вторая служила ему одновременно гостиной и спальней. Подле никогда не убиравшейся кровати с подушками без наволочек, из которых сыпался пух, стоял стол, на нем стояла чернильница, лежали перья, канцелярские книги, два грязных воротничка и несколько книжек "Изабеллы Испанской" издания Бреслауэра; тут же стояли банка помады, гильзы и, наконец, сальная свеча в жестяном подсвечнике с порыжевшим фитилем и мухами, утонувшими в сале около фитиля.
Возле окна висело довольно большое зеркало, а у противоположной стены помещался комод, в котором хранился изысканный гардероб писаря: всевозможных оттенков панталоны, самой фантастической окраски жилеты, галстуки, перчатки, лакированные ботинки и даже цилиндр, который писарь надевал, когда ему приходилось бывать в уездном городе Ословицах.
Кроме того, в описываемую минуту на стуле возле кровати лежали пострадавшие сукно и нанка; сам же писарь, улегшись в постель, читал "Изабеллу Испанскую" издания Бреслауэра.